Фёдору Никитичу Романову-Юрьеву, а по монашескому сану Филарету, вот этому представшему здесь митрополиту, было уже за пятьдесят. Жизнь круто повернула его третий раз вот только что, в этот момент, вот именно сейчас. И каждый раз на этих поворотах она ставила его лицом к лицу с новым царём, из самозваных. Был Годунов Борис, пришёл на трон и через три года насильно постриг его, загнал их, всех Романовых, в ссылку. Затем явился Отрепьев Юшка, вернул из ссылки их, Романовых, оставшихся в живых. И снова был поставлен он, Фёдор Никитич, перед светлыми очами самозванца, теперь уже Юшки, бывшего холопа у его младшего брата Михаила. И вот сейчас опять то же самое… Ну как тут быть, как вырваться из круга обречённых?.. С дороги он устал, неважно чувствовал себя и был, что греха таить, смущён своим жалким видом. Из-за этого он злился и не скрывал своих глаз, горящих недобрым огнём… Ох этот огонь! У него и сейчас перед глазами всё так же полыхал Ростов: горели городские стены, избёнки, сараи и запасы зерна в амбарах, суля на зиму голод погорельцам. И даже съезжая изба не устояла: полыхнув, она исчезла с лица земли… Со стен сначала стреляли пушки, но недолго: зарядов, пороха и ядер было мало. И вскоре замолчали они. И в храм, где он вёл службу, набитый женщинами, детьми и стариками, уже не доносилось их успокаивающее глухое буханье. И тишина перепугала ещё сильнее беспомощных людей… А вот среди его паствы кто-то всхлипнул, и побежали шорохи по головам испуганных людей, и ужас отразился во всех глазах.
— Дети мои, в сей обители Христовой вы под защитой Господа Бога самого!..
Да, он говорил, успокаивал паству: малых, женщин, старых и калек. У самого же мысли были о жене, старице Марфе, и о сыне: тот был при ней, на той же храмовой усадьбе. С ней, с Марфой, он уговорился, что если с ним что-нибудь случится, то они уедут тотчас же в Москву, на их двор в Китай-городе.
Его взяли там же, прямо в храме, на службе, и выволокли оттуда казаки… «Да разве остановит храм безбожников-то!.. Бес окаянный, Плещеев! Смерд!» Свои же, боярские детишки!.. «Да какие они свои! Такой свой-то злее чужого!»
Казаки стащили с него рясу, смахнули митру с головы. Всё по приказу Плещеева, тот же похохатывал, хватался от восторга за бока, когда казаки раздели его до портов, затем напялили на него хламьё.
«Добро, ещё Ксения не видела в такой одежонке-то срамной!» — почему-то неловко стало ему даже от этой мысли, стыдно перед ней, своей женой.
Он, откровенно говоря, побаивался её: характер у неё был самовластный…
«Вот чёртова Салтычиха!» — порой хотелось ему выругаться, но сразу же терялся он, как только встречался с её тёмными глазами.
Его супруга, Ксения, а в монашестве Марфа, дочь Ивана Васильевича Шестова, дальнего родственника Морозовых и отделившихся от них Салтыковых, не была красавицей и в молодости. А уж сейчас-то, после невзгод, гонений, ссылок, она ожесточилась. И это ударило по ней же: она подурнела, рубцы избороздили у неё лицо и сердце. Но зато, зная её характер, он был спокоен за своего сына, мальчонку, всего-то одиннадцать годков минуло ему.
Его же самого силком усадили в телегу и повезли… О-о боже, как его везли-то! На тряской телеге, запряжённой худенькой лошадкой, по непролазной грязи тащили его целых два дня до Тушино. В обозе вёз Плещеев его. А он сидел нахохлившись, мёрз на осеннем ветру под стареньким кафтаном. И его не оставляла одна и та же тревожная мысль о сыне: «Как же там Мишенька-то, родимый мой! Один он у меня остался!..» Сидел, жался на соломе и равнодушно взирал на всё вокруг…
Матюшка, бросив разглядывать пленника, встал с кресла и подошёл к нему. Почтительно коснувшись его руки, он подвёл и усадил его на стульчик. Сам же он сел опять в своё кресло.
И он заметил, что пленник растерялся от этого. Он, должно быть, ожидал иное, а теперь, настроенный на грубый приём, был сбит с толку и смущён. И это то, чего он, царь Димитрий, добивался.
Сам он был в царском одеянии, а перед ним поставили митрополита в мирской одежде, поношенной к тому же, снятой с какого-то ярыжки. А это, как он понял, угнетало Филарета сильнее, чем мысль о том, что он находится в плену.
— Я сожалею, отче, что всё так вышло! — заговорил он с искренней досадой в голосе. — Холопы сделают всё что-нибудь не так! Велел я доставить тебя сюда с почётом, как положено по сану!..
Он говорил, а сам поглядывал краем глаза, как воспринимают его ближние всё это. Затем он кивнул им головой, и они расселись по лавкам вдоль стен царского шатра.
— Я накажу их за ослушание! — сказал он; но это прозвучало легко, никто не верил, что за этим что-нибудь последует. — А тебе, отче, для жилья поставят шатёр. Тут же, на вот этой горке. Хочу я, чтобы все слышали и знали: у нас здесь Патриарх всея Руси! Запомните! — строго погрозил он пальцем своим ближним и невольно заметил, как Алексашка Сицкий на мгновение прижался к Дмитрию Черкасскому и что-то шепнул тому.