Уже под самое утро, когда совсем стало светло и осадчики начали вести прицельный огонь, Сапега прекратил штурм и отвёл полки в лагеря.
А днём собрались на совет они, гетман и полковники, друг на друга покричали. Вместе с криком вылился наружу и позор от провала штурма. Затем кого-то обвинили в медлительности, а кто-то там и крайним оказался… Да вот же он, пан Будило, его гусары долго топтались там, под стенами, на месте!.. Потом они запили вином горечь от ночного поражения и решили делать подкоп, подорвать стену, проломить взрывом в ней такую дыру, чтобы осадчики не смогли быстро заделать её.
— Подкоп, подкоп! — весь день повторял пан Будило, свою идею видел в этом. Не верил он в успех гусарского наскока Лисовского. — Чихали они на тебя!.. Чи-ха-ли! Ха-ха! — презрительно захохотал он, стал донимать его, обозлённый, что всё свалили на него.
Он много пил, но не пьянел, как истинный гусар, авантюристом был, и головы он никогда не терял, будь то в попойке или в бою. Так погуляв, они разъехались по своим ставкам: Лисовский на Волкушу, полковники Стравинский и Никулинский за Красные ворота. Сапега же оставил Будило у себя, на Красной горе, стал уговаривать его, чтобы не принимал он всё близко к сердцу. Но Будило, обиженный, вскоре ушёл со своим полком в Тушино.
И вот под Троицей началась тихая война: захваты языков, наскоки осадчиков на вылазках, когда они ходили за дровами. А тем временем казаки рыли и рыли подкоп. Но не удался он, о нём узнали в крепости. И через месяц осадчики разрушили все эти планы, подорвав подкоп на вылазке. Так время шло. Всё это затянулось на зиму, до весны, до самого тепла.
А жизнь в большом лагере под Тушино тоже шла своим чередом.
В конце первой декады октября перестали дожди, что поливали всю неделю землю. Подсохла грязь, дороги стали вновь, пошли обозы, и оживились конные отряды, ушли в набеги дальние.
С утра, на День Парасковьи Мучильницы, Димитрий наведался к Марине, справился о её здоровье. Посчитав, что выполнил свой долг внимательного супруга и государя, он вернулся к себе. Там его уже ожидал с докладом Третьяков. Затем объявился Заруцкий с Дмитрием Трубецким. Он выслушал их, поговорил о том, с чем они явились, уселся с ними за стол. За водкой время пролетело быстро. А уже за полдень он остался один, велел дворецкому не беспокоить его по пустякам и лёг отдохнуть. Но отдыхать, хотя и выпил он, с чего-то расхотелось. И он, лежа на колченогом топчане, из-за которого он ругал уже не раз Звенигородского, но тот так и не смог найти ему нормальный лежак, стал разглядывать стены шатра, обтянутые для тепла изнутри ещё и голубым шёлком.
Светился день через шатёр, сочилось сверху солнце и падало пятном, расплывчатым и тусклым, на занавеску, что огораживала его царский лежак. Ещё одна занавеска, из грубой крашенины ядовито-синего цвета, разделяла надвое его шатёр. И оттуда, из-за неё, пускала волнами тепло печурка, вздыхая тяжко: «Пуф-пуф!..» А у входа в шатёр висел ещё один полог, из лощёного полотна, и он хлестал по пяткам всех, кто проходил с ним рядом.
Так он лежал, ни о чём не думая. И вдруг у него перед глазами выполз гриб из-под листвы. Держался он на хилой ножке, с потасканной, но красной шляпкой был. Вот задрожал он, рассыпался, ударил какой-то пылью вверх и прямо в нос ему… И закружилась голова его, как во хмелю, и замелькали картинки перед его взором, все узнаваемые и родные, что затерялись в памяти давно…
Вот он лежит на печке, и так же волнами гуляет тепло по их избёнке. А вон там мать гремит ухватами у печки. Отец сидит на лавке и что-то чинит, как всегда. В избе все вещи были старыми и ветхими. Достаток в их дом и не захаживал, сторонкой обходил. Отец всё чинит, и всё тут же расползается, а он всё чинит, чинит, и это въелось в него, как ржа в блестящие доспехи. И он стал пить, не то чтоб слишком, но и дорогу в кабак не забывал. А мать всё гремит и гремит ухватами у печки и прямо на глазах стареет от работы, ей не по силам. Бежит затем она на поле и там выкладывается: косит сено, тут подошла и рожь…
А рядом с ним на печке торчит ещё одна вихрастая головка, точно такая же, как и его.
A-а, это же его братишка. Он так и остался в мальчиках, ушёл из мира сего, невинностью обременённый… «И где же он сейчас?.. И встречусь ли я с ним? А если встречусь, узнает ли он меня?»
Вот мать даёт им по лепёшке, горячей, сладкой, обмазала их мёдом, и улыбается, и светятся её глаза уж очень как-то непонятно… Ушёл отец куда-то… Вот в памяти провал, темно… Затем всплывает новая картинка: похороны, но странно — никто не плачет… Да, это, как он когда-то думал, его братишка умер… «Но почему не плачут? Такого не бывает!»