Это показалось ему нелепым. Потом жутким и отвратительным. А потом смешным. Он хохотнул, почувствовав от смешка саднящую боль в бронхах.
Вызывал в себе ощущение абсурда, словно вдыхал эфир, от которого все начинало плыть и двоиться. Дождался вечера, наблюдая, как садится в черные слоистые деревья малиновое солнце, как утихает жизнь лагеря и на дальнем конце пустыря, у казармы, загорается маленький костер. Оттуда доносились тихие барабанные стуки и негромкая песня. Пленный африканец все так же стоял у кольев, словно статуя. Грей в своем загоне казался мутным пятном. А он, Белосельцев, вдыхал эфир, воспроизводя расплывчатое, зыбкое ощущение абсурда. Изумлялся: неужели в детстве, когда бабушка вела его по синему снегу московского переулка и сквозь морозный тополь желтела старая ампирная колокольня, неужели была уготована ему эта клеть, этот рокот тамтама, бессловесная песня африканской саванны?
Ночью в черных клетках горели белые шевелящиеся звезды, из саванны доносились свисты, гулы, таинственные завывания ночи. В темницу, чувствуя тепло его тела, начинали сползаться жуки, жирные прохладные гусеницы, слизистые улитки, прискакивали маленькие холодные лягушки. Обступали его. Он сидел, чувствуя вокруг себя скопление бессловесных тварей, которые явились к нему, как к своему божеству и учителю. Эта роль проповедника лягушек и просветителя африканских улиток казалась ему остроумной. Преодолевая боль в гортани и легких, он негромко смеялся.
Глава двадцать вторая
Утром к его клетке пришли охранники, отомкнули засов и вытолкали наружу, поддевая под ребра стертыми стволами и мушками автоматов. Белосельцев вышел, чувствуя кружение головы, стараясь понять, что ему предстоит, куда погонят его долговязые неопрятные конвоиры. Но его не гнали, из казармы через плац направлялась к нему группа вооруженных людей, и еще издали Белосельцев различил между ними вожака, невысокого, величаво ступавшего, в серо-зеленом пятнистом мундире и ярком красном берете, напоминавшем пернатый хохол птицы. Свита почтительно отставала на шаг, и, когда они подошли, Белосельцев оказался лицом к лицу с чернолобым коренастым вождем, чьи губы были вывернуты, как горловина кувшина, в белках краснела тонкая сеть воспаленных сосудов, углы глаз казались рубиновыми, кожа щек была маслянистой, со множеством крохотных впадин и надрезов, словно кусок темного ракушечника. Он издавал едкий запах, напоминавший запах уксуса и чеснока, от которого у Белосельцева возникла дурнота. Должно быть, это и был сержант Ламета, о котором сообщил ему Грей, – начальник базы, командир повстанцев, в чьей абсолютной власти находился Белосельцев, контуженный взрывом гранаты.
Они смотрели один на другого молча, с близкого расстояния, под наведенными автоматными на них стволами, в тесном кругу охраны.
Белосельцев, испытывая слабость и головокружение, старался контролировать эмоции, чтобы они не проступили на его лице, не были прочитаны стоящим перед ним африканцем. Это были эмоции страха, ненависти, мольбы, взывания к милосердию, презрение к нему и к себе самому, стремление удержать эти чувства под личиной равнодушия и спокойствия, чтобы испуганным или ненавидящим взглядом не взвинтить, не раздражить, не вызвать гнев человека, который может его немедленно уничтожить.
Сержант Ламета казался физически сильным, и его сила, закупоренная в крепких жилах, толстых костях, выпученных глазах, вывернутых кувшинообразных губах, имела двойную природу. Одной своей сущностью уходила в животный мир, в крики и вопли саванны, в ядовитое испарение болот и огненные дожди, в непрерывное варево съедающих друг друга существ. Другой, меньшей по объему частью включалась в мир человеческих отношений. Белосельцев взывал к этой второй, заслоняясь и спасаясь от первой.
– Кто ты? – нарушил молчание сержант, произнеся эти слова на плохом португальском, словно вылил из кувшина темный тягучий настой.
– Советский журналист, – сказал Белосельцев, не уверенный в том, что сержанту известно слово «журналист».
Было неясно, поверил ли сержант или ему просто было важно услышать голос пленника, чтобы по тембру понять глубину испуга и унижения. Африканец молча смотрел выпуклыми маслянистыми глазами, в которых было много белого, болезненно-желтого и рубинового. Медленно протянул к Белосельцеву короткую, с фиолетовыми пальцами руку, взял его за губу и, осторожно оттянув мякоть, посмотрел на зубы. Это прикосновение было парализующим. Делало Белосельцева животным, лошадью или собакой, и эта потеря в себе человека ужаснула его.
Сержант отпустил губу, повернулся к свите, что-то сказал на наречии. Двинулся прочь по плацу, важно выступая, ставя врозь ноги в военных бутсах, неся на голове красный венчик берета.
Охранники затолкали Белосельцева в клетку, и он лежал без сил, чувствуя непроходящий запах уксуса и чеснока. Глядел на липкую, оставленную сержантом капельку, на которую слетелись блестящие зеленые мухи.