Михаил Петрович Иванов, напротив, имел сердце мягкое. Жизнь не только не ожесточила, а еще больше разрыхлила его сердце. Чтобы, не дай Бог, не обидеть собеседника, он мог скрывать свои мысли или высказывать их столь по-доброму, что это звучало бесхребетным подхалимажем. Миша вечно жалел людей. Людям же гораздо приятнее слышать елей, чем все остальное. Поэтому, в угоду друзьям и знакомым, Михаил Петрович гнул спину. И когда он изредка вдруг позволял себе произнести правду, пусть и в очень мягкой форме, на него с непривычки злились, обижались, даже возмущались. От Михаила Петровича все и всегда ждали исключительно понимания, поддержки и одобрения. Их он обычно и раздавал безвозмездно. Сам же, хоть и оставался на преподавательской работе в Государственном открытом университете, ушел в свой мир, разъехался со второй женой, живя вдвоем с дочерью-студенткой, погрузился в домашнюю нирвану. Часто выпивал сам с собой, читал ночами напролет, потом, если имел возможность, – спал до полудня, в перерывах между преподаванием, сном и выпивкой писал нескончаемые заметки с репетиционным названием «Так жить нельзя». В заметках рассматривались бесконечные перегибы и завихрения русской жизни. Про Антона он говорил Савве: «Ты знаешь, я часто думаю об Антоне, и чем больше я о нем думаю, тем он от меня дальше». Оба – и Антон Денисович, и Михаил Петрович – на протяжении последних лет десяти общались исключительно с Саввой Алексеевичем, но почти никогда напрямую друг с другом.
Как-то Михаил Петрович позвонил любимому другу и с воодушевлением новобранца, идущего на правое дело, сообщил, что хочет услышать мнение о своей статье. Срочно пригласил в гости. Дома дал прочесть статью, которую, по его словам, одобрили соратники с кафедры. Статья была только что опубликована в университетской газете и называлась «Быть гражданином». Основная мысль сводилась к полному отсутствию в стенах сегодняшних юридических вузов национальной идеи. Речь шла о пренебрежении преемственностью поколений, о том, что журналом «Гражданин» с ответственным в свое время редактором в лице Федора Михайловича Достоевского в воздухе даже и не пахнет, ибо быть сегодня гражданином вроде бы даже и стыдно. Затрагивался правовой нигилизм студентов, в котором по большей части они не виноваты, потому как юридические учебные пособия насквозь пропитаны коммерческой конъюнктурой, и этот поток антигражданской по сути макулатуры, состряпанной некими таинственными адептами-вредителями, продуман и целенаправлен. Упоминалось о сухой казенщине, мертвечине стиля не только учебников, но и устных лекций некоторых «заслуженных деятелей», об их порой с трудом скрываемом презрении к собственной стране и ее гражданам, словно «деятели» эти не хотят видеть перед собой молодую ищущую аудиторию, способную изменить хоть что-нибудь в лучшую сторону. И как следствие, добрая половина выпускников по вполне понятным причинам жаждет стать чиновниками, а другая часть – уехать из страны навсегда куда подальше и т. д. и т. п.
Савва Алексеевич видел, как дорога Михаилу Петровичу эта статья. Но, поостывший в последние годы к социальным проблемам, откровенно статьей пренебрег. Может быть, оттого, что в ней не было, да и не могло быть, конкретных рецептов по излечению общественной язвы. Окончательно разметав на следующий день статью по телефону, Савва Алексеевич свято верил, что выносит другу необходимый душеспасительный приговор. Он полагал, что в этом состоит его долг перед их старинной дружбой. Но отчего-то потом было тошно. Он мучился. Возможно, оттого, что не мог и не хотел признаться себе: иная правда хуже пистолета. Да и правда ли это? Не слишком ли много развелось махнувших на все рукой и помалкивающих в тряпочку? А Миша подал пусть слабый, но все же голос? Доктора исподволь точил вопрос, не вонзил ли он в сердце друга тот злополучный ядовитый кинжал, который некогда блеснул в руках Антона, по рукоятку вошел в его собственное сердце, оставаясь торчать из него 14 лет. С той только разницей, что в ту пору все они были значительно моложе и могли держать удар.