В этот момент закончилась связь Лютера Алоизия Данна со спортивным миром и началась его подлинная карьера. Макивой первым делом направил его в полицейский суд, где Данн узнал еще много интересного относительно инцидента, который так удачно воспроизвел. Затем он стал разъезжать по стране, поставляя «Хронике» очерки не менее чем на полполосы. Поскольку комедия с именем больше не была тайной, Макивой придумал великолепный псевдоним для лучшего своего репортера. Отныне Данн неизменно подписывался: «Еретик». Серия его статей под названием «Жгучие вопросы», за которой последовала другая: «И еще более жгучие – ныне на повестке дня», привлекла к себе внимание самых широких слоев населения, не говоря уже о том, что Данн умудрился дважды навлечь на себя обвинение в диффамации, которое газета сумела отклонить. Количество подписчиков резко возросло, так же как возросла дружба между Еретиком и главным редактором, перешедшая в родство в 1929 году, когда высокая и статная сестра Макивоя Ева, уже давно останавливавшая на Данне взгляд своих ясных и чистых глаз, стала наконец его женой.
Этот брак, хотя и не излечивший Данна от пристрастия к пиву и поношенной одежде, оказался весьма удачным: плодом его явились две дочки, втайне обожаемые отцом. Ева была славной женщиной с лебединой шеей и прочной любовью к бусам из слоновой кости, лавандовым саше и длинным серьгам. Данн предоставил полную свободу своей жене, и поскольку она была глубоко религиозна, то он вместе с дочками неизменно сопровождал ее к обедне, как положено в благочестивых семьях. Проповедник церкви Святого Иосифа не раз ставил эту семью в пример другим прихожанам. Но душе Данна претили церковные обряды – видно, еще в детстве что-то в нем надломилось. Он придавал мало значения внешним формам, считая, что сердце человеческое куда важнее. Его девиз, будь у него таковой, гласил бы: «Жить и давать жить другим». Он всегда стремился исправить зло, всегда был готов ринуться на защиту обиженного.
Эта врожденная чувствительность сделала его чрезвычайно ранимым, и потому даже в сорок лет он, по существу, остался таким же нелюдимым и застенчивым, как в юные годы. Данн не терпел, чтобы его хотя бы в какой-то мере считали поборником высокой морали, носителем правды. Он же просто газетчик, честно делающий свое дело. Поэтому он напустил на себя некий защитный налет меланхолического цинизма и принял скучающий вид, нередко свойственный людям его профессии. Все это было позой, которая никого не обманывала, разве что самого Данна. Дело в том, что из-под жесткой кожи постоянно проглядывали заплатки сентиментальности, но добрый малый не замечал этого и, наподобие страуса, чувствовал себя в безопасности.
Его дружба с Леной имела уже некоторую давность. Весь прошлый год по дороге в «Хронику», помещавшуюся на Арден-стрит, он заходил к ней в кафетерий выпить кофе с булочкой. Поэтому, когда она поздним вечером, после ареста Пола, пришла к нему в Хэссок-Хилл, он понял, что творится в душе Лены, и со вниманием ее выслушал. И все-таки на следующее утро, идя с ней в полицейский суд, считал это начисто бессмысленным предприятием. Однако то, что он там увидел, поколебало его уверенность. А затем он услышал рассказ Пола, исполненный глубокого страдания, несомненно правдивый, без единой фальшивой нотки от начала до конца.
Данн приучил себя не делать поспешных выводов, но врожденное чутье подсказывало ему, что здесь он наткнулся на материал, способный перевернуть всю его жизнь. Он был человеком уравновешенным, даже несколько вялым из-за своей толщины, но этой ночью по дороге домой в порыве внезапного возбуждения шагал быстро, как юноша. С неделю Данн молчал, ни словом не обмолвившись с Макивоем. Все это время он ни разу не заходил в редакцию, но был чрезвычайно занят, даже предпринял ряд сравнительно дальних поездок. Затем, в следующий четверг, в одиннадцать часов вечера, явился в «Хронику», не замеченный никем, кроме ночного швейцара, и заперся в своем кабинете. В дороге он устал и насквозь пропылился, но глаза у него были уже нескучливые – они ярко блестели, когда он, сняв пиджак и жилет, сдернул с себя галстук и уселся за письменный стол. Данн немного помедлил, раздумывая, затем неторопливо поплевал себе на руки, придвинул пишущую машинку и с вдохновенным лицом стал быстро-быстро отстукивать на ней статью, мастерски соблюдая меру чувствительности и сенсационности: «В сыром мраке камеры смертников у нас, в большом городе Уортли, ожидая повешения, сидел невинный человек. С тюремного двора до него доносился стук молотков – там воздвигали виселицу. Через несколько часов они явятся, свяжут ему руки за спиной, выведут на студеный рассветный воздух. Поставят под перекладиной виселицы, веревка обовьет его шею, на голову ему накинут белый мешок…»
Назавтра, в девять часов утра, Данн проснулся на редакционном диване. Заспанный, небритый, без пиджака, он понес свою рукопись Макивою.