Он научился безошибочно чувствовать миг удачи. Миг мог случиться и на похоронах, и в чей-то день рождения – это не играло роли. Ханс выжидал, как эксгибиционист в парке, и говорил “нет денег” с той же скромной мольбой, так же тихо и внезапно, как тот парень распахивает пальто. Какие-нибудь прожженные западные дамы могли бы, наверно, хладнокровно заметить, что видали аргумент и получше, и оставить страдальца с носом. Но – не простые и искренние, не строители социализма. Им было совестно, им становилось жаль Ханса, их радовала возможность стать спасителями и протянуть руку помощи. Руки дающих тянулись к карманам.
Слухи об удивительных способностях Ханса занимали и мужчин. Многие тесные собрания, при известном градусе, не обходились без упоминания Ханса, его подружек и фамилии, которую он, будто на аукционе, не глядя, выиграл. Ханс Шванц! Вот попал, так попал! А кто-то, смеясь, добавлял, что у Шванца в кармане всегда наготове полотенце. Хохотали крепко и раскатисто, как позволяют себе компании, отдыхающие на свежем воздухе, под дымок гриля, уютно заслоненные вьющимися изгородями и рядами разлапистых елей. Но кто-нибудь некстати сообщал, что Ханс задолжал ему, не отдает и, видимо, не отдаст. Наступало мгновенье общей задумчивости. Ханс был должен многим. Вспоминать об этом было досадно. Что за слабина такая у немцев: давать в долг? Ведь должник если отдаст, то не больше, чем взял. Ведь все – умные, бережливые люди… Но вдруг будто затмение найдет: дам-ка взаймы, хоть на миг почувствую себя богаче другого! И – вот результат! Нехорошо! Глупо!
Между тем значение того, что было поводом для сплетен и шуток, чем Ханс гордился и что было его стержнем, стало угасать. Непонятно отчего стала меняться жизнь. Самые верхние политики заговорили об усилении идеологической работы, а что должен был делать Ханс? Он-то был в полной силе, по утрам это даже обременяло. Но ему все чаще указывали на неуместность проявлений его главной силы. Все она как-то была некстати, все невпопад. А подружкам – все чаще некогда.
Наверно, все стали лучше кушать. Можно сказать, что чем-то даже и наелись. Если социализм принимать на голодный желудок – тогда, конечно, все товарищи и у всех одна цель. Но улучшение рациона дробит единый коллектив на отдельные сытые желудки и уводит от сплачивающей идеи. Мир во всем мире наступает сам по себе, безо всякой борьбы за социализм. Война отдалилась в прошлое. Что-то кануло в историю само собой, что-то с усилием запамятовалось, а вскормленный советскими солдатами Ханс, как ущербный гибрид, мозолил глаза и напоминал о какой-то ошибке, которую упорно хотелось забыть. Женщины стали отдаляться, пренебрегать им.
Ханс, кстати сказать, хлопал всех знакомых дамочек по задкам, невзирая ни на какие обстоятельства и повинуясь только приливу его главной силы. Опять же, по правде, он не был единственным в Германии немцем, кто прикладывает руку к задкам, чтоб выразить возвышенное. Но именно от его шлепков задки отворачивались, а иногда вовсе не реагировали – во всем презрении, какое только могли выразить. Ханс мог потешить свою ладонь и на поле садового хозяйства, и забежав в салон, где подружка трудилась над надутым клиентом, боясь дохнуть и состричь лишний волосок с небогатой головы. Ханс дарил шлепок любовно, – задок щелкал, – под шепоток о встрече. Но ножницы вздрагивали. Клиент дергался. Подружка посылала ему через зеркало виноватенькую улыбку и не замечала Ханса, будто в салоне прошмыгнул призрак. Ханса надо было снова родить, перевоспитать не удавалось.
Чего-то было им мало, чего-то не хватало этим парикмахершам, кассиршам, старым девам и продавщицам. Все они перестали знаться с Хансом. Даже подружка-ветеран, санитарка Криста, иногда капризничала, – вероятно, избалованная вниманием выздоравливающих. Что они хотели от него? Может быть, они желали получать от него подарки поценнее, чем яблоки и помидоры? Или им, наевшимся, понадобилось такое, что есть у западных немцев, что-то подсмотренное у враждебного телевидения, как его ни глушили? Какой-то ерунды, которая только оттягивает дело? Дело свое Ханс понимал просто. На работе в хозяйстве он не цацкался даже с юными, хрупкими саженцами. Главное, вставить корень поглубже, а там оно пойдет расти-цвести. Он и так терпел замедленную женскую физиологию и скучно отрабатывал ему лично ненужное: прижимал свой рот к другим губам, его рука с черной каймой под ногтями находила три стимулирующих бугорка на туловищах. Пару минут он поочередно теребил и давил эти пупырышки тремя пальцами, с автоматизмом огородника, сотнями пикирующего рассаду. А еще что? Сам-то он всегда был готов сразу.
Родители Ханса умерли дружно, один за другим. Запах алкоголя и мочи лишь пару недель сочился из-под двери их спальни, пока его не задавил общий домовой дух мертвой старины. А потом уехала жена со своей дочкой. Не объяснилась, отчего? почему? что не устраивало? Не оставила записки. Ханс был безутешен. Жена увезла свадебный подарок, ковер. Два на три метра.