На протяжении многих лет меня преследовала мысль о том, что я не проживу больше тридцати восьми лет. В этом возрасте моя мама совершила самоубийство, и я был одержим идеей, будто мне не удастся пережить ее, будто, что бы ни столкнуло ее с обрыва, это настигнет и меня. С тех пор я узнал: подобные убеждения среди детей самоубийц не редкость; взять хотя бы Теда Тернера, упомянутого ранее.
Сознательно после смерти матери я испытывал гнев. Я винил ее в эгоистичности, не верил, что она вообще когда-либо на самом деле любила меня. Мы с отцом отдалились друг от друга; он довольно быстро женился снова, и у меня появилась новая семья, когда я не был к ней готов. Я отвергал родителей, дабы не чувствовать отвержение с их стороны. Я закрылся в ледяном панцире и бросил все силы туда, где, как я знал, мог преуспевать, – на школу. У меня были потрясающие оценки и баллы на выпускном экзамене. Я выиграл стипендию в колледже, находившемся за тысячи миль от дома. Говорил себе, что никогда не буду оглядываться назад.
Однако я был не готов к тому факту, что в колледже учится множество таких же умных студентов, как я. Оказалось, что все достигнутое мной в старшей школе просто, как дважды два; теперь, когда у меня не получалось выделяться, все стало плохо. Я испугался. Приучился пить. Отчаянно пытался влиться в среду. Мои оценки были ужасными. Я потратил впустую четыре года в колледже и несколько лет после, пребывая в страхе и депрессии. У меня все еще сохранялся образ себя в роли трагичного героя, который вскоре напишет великий американский роман или добьется чего-либо иного невероятно громкого. Но я не писал и не делал ничего другого особенно конструктивного. Моя идея о самом себе как о непонятом гении являлась жалкой попыткой ни в ком не нуждаться. Я не признавал своего настоящего страха: если я снова позволю себе от кого-либо зависеть, то снова его потеряю, – и конечно, вина будет на мне, так как глубоко внутри для себя я действительно не заслуживал быть любимым. Я начал смешивать алкоголь с таблетками, теми же снотворными, что пила моя мать. В те ночи я не заботился, проснусь я на следующее утро или нет.
Что-то подвигло меня обратиться за помощью. По рекомендации друга я посетил семейную пару терапевтов, которые работали в тандеме. Они практиковали какой-то несерьезный вариант транзактного анализа (одно из направлений психоаналитической школы, бывшее особенно популярным в 1970-х гг.) Терапевты передавали меня друг другу и заставили присоединиться к группе, которую вели. Я чувствовал себя хоккейной шайбой, но по итогу извлек пользу. Они помогли мне осознать необходимость внести изменения в свою жизнь – перестать колебаться и начать жить в настоящем. В тот период я сменил направление карьеры и женился.
Я поступил в аспирантуру и хорошо справлялся, но у меня имелась проблема со страхом сцены – я не мог высказываться в аудитории. Я признался в этом одному из моих преподавателей, а также рассказал ей немного о моей истории. Она порекомендовала мне сходить к ее коллеге-психиатру. Мне казалось, я двигаюсь вперед в своей жизни. В аспирантуре я узнал достаточно, чтобы смотреть на терапию свысока – на терапию, которая, как я думал, помогла мне, – и считать ее не внушающей уважения с научной точки зрения. Терапевтический альянс мужа и жены специализировался в области социальной работы, а новый человек был психиатром. Хотя я сам в тот момент проходил подготовку по профессии социальный работник, я уловил и сомнения представителей данной профессии в своей самоценности, и взгляд на нее в неофициальной иерархии специальностей в области ментального здоровья.
В происходившем далее не было вины психиатра. Сразу после нашей первой встречи он слег с серьезным заболеванием, приковавшим его к постели на несколько месяцев. По возвращении он выглядел слабым и болезненным. В своем кабинете на двадцать третьем этаже психиатр сидел между мной и окном. У меня случилась полноценная паническая атака прямо во время нашей консультации; было такое чувство, словно что-то вытаскивало меня прямо из того окна. Ужасное состояние, худшее из всего, что я помню, и повторялось оно с тех пор после каждой сессии в течение трех лет. Я пытался оплакивать смерть матери, но не ощущал себя в безопасности; я испытывал лишь панику – не горе.
Это так называемая ятрогенная проблема – проблема, спровоцированная лечением. Возможно, если бы психиатр не заболел или если бы он не был столь мягким и робким, я бы испытывал чувство безопасности. Но нет, я ощущал себя некомфортно в присутствии специалиста. При этом относился к нему с уважением и даже с любовью. В остальном моя жизнь протекала довольно неплохо. У нас уже родились дети, и я обнаружил, что являюсь хорошим отцом. Успешно проходил обучение в аспирантуре и начал получать удовольствие от своей работы. Однако каждую неделю, убежденный в своей обреченности, я умирал от страха в кабинете психиатра. Моя фобия разрасталась; вскоре я уже не мог подниматься ни в какие высокие здания или переходить через мосты.
Вероятно, это помогло мне, так сказать, сосредоточить мою депрессию в одном симптоме и позволило жить дальше. Конечно, терапия не должна так работать. Кроме того, эти еженедельные приступы чистого ужаса разъедали мою самооценку, заставляя думать, будто внутри меня находится неподконтрольный мне демон. Сегодня мне кажется невероятным, как психиатр и я сам разрешили тянуться этому так долго. Надеюсь, если бы в аналогичной ситуации я был терапевтом, я бы сказал: «Послушайте, это ненормально. Давайте попробуем что-то еще. Попробуем медикаменты или когнитивно-поведенческую психотерапию, давайте я направлю вас к своему коллеге, чтобы начать терапию с чистого листа».
Мне было тридцать пять, и я все еще верил – мое время истекает, а нужной мне помощи до сих пор не поступило. Я закончил терапию, когда меня приняли в Институт психоанализа в Чикаго.
Встретившись со своим аналитиком, я испытал своего рода разочарование: он был немногим старше меня – насколько грамотным он мог быть? Однако специалист имел хорошие рекомендации и уже успел выпустить публикации вместе с некоторыми признанными умами нашего времени. Он вполне понравился мне – как аналитик не отличался особенной косностью, обладал необычным чувством юмора и, кажется, питал ко мне уважение. Я работал с ним следующие пять лет, пережив свой тридцать восьмой день рождения целым и невредимым, и почувствовал настоящее облегчение.
Мы вместе занимались моей фобией; я ощущал спокойствие и поддержку. Я наслаждался психоаналитической терапией и очень рекомендую ее как ресурс для личностного роста.
В конце концов я нашел в себе силы обсудить с аналитиком тот тупик, в котором я застрял, относительно моей матери. Я думал: либо она правильно оценила безнадежность и бессмысленность жизни, либо не любила меня. Я не считал приемлемым ни один из данных вариантов. Но где-то в процессе лечения у меня получилось лучше понять ее и в какой-то степени простить. Она знала, каков ее выбор. Она видела, как развод разорил ее старшую сестру, а нужда вынудила ее вступить в еще один абьюзивный брак. Отрезанная от своей семьи, зависшая в супружестве без любви, моя мама не увидела какой-либо альтернативы. Ее суицид стал одновременно результатом отчаяния и жестом непокорности. Она была так глубоко на дне колодца с таким искаженным видением, что ее выбор на тот момент казался выходом из положения.
Я не избавился от всех симптомов, но до сих пор не чувствую необходимости в регулярной терапии. У меня все еще бывают периоды депрессии. У меня есть доверенный психиатр, который помогает мне с лекарствами в случаях надобности, и терапевт, к которому я могу обратиться, когда нужно. Я все еще работаю над своими проблемами; во время обсуждения этой книги с отцом, незадолго до его смерти, я получил дополнительный взгляд на свою мать. Отец напомнил мне, что она чувствовала тяжелую вину за собственное депрессивное состояние, за огромный денежный долг, взваленный на семью из-за ее лечения. В печальном, искаженном смысле ее самоубийство стало также самопожертвованием. Мама считала себя обузой для нас; избавление от этой обузы, в ее представлении, было нам подарком. Такая позиция безусловно помогает мне испытывать меньше злости по отношению к ней, однако теперь я не могу отделаться от неглубокой вины и могу позволить себе сильнейшую скрытую грусть лишь в маленьких дозах.
Как-то раз мой аналитик прислал мне копию статьи, которую он писал. Он использовал случай из моей терапии, чтобы проиллюстрировать важную, по его мнению, мысль. Для этого ему пришлось суммировать мое прошлое и историю лечения. Я был ошеломлен. Я так много всего подавлял в процессе анализа. Я вытеснил все разы, когда лежал на его кушетке и извивался от ужаса и тревоги, стараясь не слышать его слов. Мы преодолели мой страх высоты; иногда я чувствовал себя очень спокойно рядом с ним, иногда – вовсе нет. И наблюдая свою историю болезни, изложенную в беспристрастных клинических формулировках, я оказался переполненным одним чувством к себе – жалостью, но не жалостью в обычном понимании, а больше разновидностью объективной эмпатии, испытываемой нами к какому-нибудь незнакомому человеку. Что-то вроде сострадательного любопытства. В то же время я видел: хотя мой аналитик имел конкретную точку зрения на мои проблемы, я придерживался иного взгляда. Это не было чем-то из ряда вон выходящим. В ходе терапии мы частенько расходились в данном предмете, но по поводу практических для меня выводов пребывали в добром согласии. Такое положение дел заставило меня задуматься, каким догматиком я был раньше и как далеко, судя по всему, я от этого ушел.
Благодаря всем описанным вводным я осознал: терапия – и, вероятно, медикаменты – на самом деле работает не по тем причинам, которые имеют в виду специалисты. Мои первые консультанты, вооружившись своим наивным энтузиазмом, очень помогли мне методами, сегодня уже никем всерьез не воспринимаемыми. Второй терапевт, при всей его квалификации, больше вредил, чем помогал. Мой аналитик оказал мне существенную помощь – но я думаю, что он сделал это, выступая заботливым, уважительным другом, всегда готовым поддержать, а он считает, что пользу мне принесло установление контакта с вытесненными импульсами. Большинство психофармакологов искренне верят в действие своих таблеток, даже не умея объяснить, как они должны работать. Терапевты из клиники, которой я руководил – с разнообразными курсами подготовки, историями и системами, – обычно достигали успеха в лечении своих пациентов, но все по-разному трактовали механизм действия терапии.
Следовательно, не важно, как вам стало лучше, если и вправду стало. Более мудрые, открытые, более опытные терапевты, возможно, помогут вам с большей вероятностью, однако, на мой взгляд, это схоже с обучением ребенка езде на велосипеде. Вы можете показать, как рулить и как работают педали, но вы не в силах объяснить феномен равновесия и кинетической энергии. Вы должны лишь держать велосипед, пока ребенок не усвоит эти вещи на опыте.
Качественная психотерапия по своей сути есть созидание, изменение сложившегося порядка жизни пациента, совместный труд пациента и терапевта. Для многих пациентов это может стать их первым творческим усилием со времен детского сада.