«…Комиссар по уголовным делам Конков, сотрудник Панцингера, проводил меня по длинным коридорам в комнату, казавшуюся нежилой. В одном углу стоял пустой письменный стол, вдоль длинной стены комнаты — софа, два простых кресла и небольшой стол. Здесь минуты две я был оставлен наедине.
Затем открылась боковая дверь и вошел Харро, сопровождаемый Конковым и другим чиновником. Он вошел тяжелым, медленным шагом, как будто отвык ходить, но, выпрямившись, обе руки держал так, что я вначале подумал, что он закован. Его лицо было пепельно-серым и страшно осунулось, глубокие тени залегли под глазами… На нем был штатский серый костюм и голубая рубашка. Я взял его за руку, подвел к одному из кресел у небольшого стола, сел сам на другой стул, который я придвинул вплотную к его креслу, и взял его руки в свои. Они так и покоились в моих руках во время всей беседы. И это пожатие было нашим молчаливым внутренним диалогом, который шел наряду с другим…
Оба чиновника садятся за письменный стол и наблюдают за нами; один, кажется, ведет протокол.
Я повернул свой стул так, чтобы они не могли видеть моего лица.
Я сказал Харро, что пришел для того, чтобы помочь ему, заступиться за него, и хочу выслушать его мнение, как это лучше всего сделать. Пусть он сообщит мне, почему он арестован. Одновременно я хотел передать ему привет от матери и его брата, которые также находились в Берлине, но которым не разрешили прийти.
Он отвечал мне спокойно и твердо, что ему невозможно и безнадежно теперь как-то помочь. Уже много лет он сознательно боролся против существующего государственного строя как только мог. Он делал это с полным сознанием опасности, которой подвергался, и теперь решил взять на себя всю ответственность.
Один из двух чиновников, до того молча присутствовавший при нашем разговоре, задал лишь вопрос, на который мне уже намекал Панцингер и который явно беспокоил гестапо.
Имелись якобы веские данные считать, что Харро до своего ареста через посредников переправил за границу совершенно секретные документы. До сих пор Харро отказывался давать какие-либо показания, и чиновник спросил, не намерен ли он теперь что-либо сказать по этому поводу.
Гестапо, видимо, считало, что Харро расчувствуется в эти прощальные часы и раскроет тщательно оберегаемую тайну.
Однако он твердо отказался сделать какие-либо признания о местонахождении документов. Без сомнения, он чувствовал, что гестапо со своей нечистой совестью страшно боится публикации подобных секретных документов и не скоро освободится от этого страха.
Конец моего разговора с ним был чисто личным.
Харро встал одновременно со мной, выпрямился и, стоя совсем близко около меня, гордо и твердо посмотрел мне в глаза. Я смог лишь сказать ему:
— Я всегда любил тебя!
Потом я подал ему обе руки, он пожал их. Я пошел к двери, но у порога обернулся и молча кивнул ему. Он стоял выпрямившись между двумя чиновниками. У нас обоих было чувство, что мы видимся в последний раз».
Йон Зиг шел по Франкфуртер-аллее и жадно разглядывал все, что попадалось ему на пути. Его глаза цепко обнимали широкий проспект, засаженный у обочины липами, витрины магазинов, зазывающие покупателей товарами и доступными ценами.
Шла война, но все в общем выглядело так же, как и раньше, в мирное время. Кроваво-красные стяги с черной паучьей свастикой напоминали о том, что в Германии по- прежнему господствуют нацисты. Зигу казалось, что берлинцам нет никакого дела до событий, которые совершаются на восточном фронте, и это раздражало его.
Лица пожилых рабочих и женщин, торопившихся в ближайшие булочные и молочные, были озабочены и хмуры, и Йон подумал, что среди них, наверное, найдутся такие, кто искренне обрадуется первому большому поражению нацистов…
Только два часа назад узнал он о крупном контрнаступлении советских войск, отбросивших фашистских захватчиков от Москвы. Вот оно, начало!
Еще будут новые, радостные известия о победах русских. Их общих победах! Еще будут впереди тяжелые дни, месяцы горьких отступлений и временных поражений, но все-таки придет тот светлый день, когда фашизм будет разбит и разгромлен.
На Штраусбергерплац Йон свернул к станции подземной городской дороги и спустился вниз.
Одинокий рыбак сидел у лодочного причала. Свинцово-серые волны Мюгель-зее тихо плескались у его ног, обутых в старые, видавшие виды сапоги.
Ставни на окнах и двери ближайшего ресторанчика и гостиницы для приезжих были еще закрыты. Было воскресенье, но хозяева, видно, понимали, что в хмурый декабрьский день рассчитывать на посетителей не приходится.
Йон медленно подошел к одинокому рыбаку и положил руку ему на плечо.
— Здравствуй, Отто.
Рыбак обернулся. Его суровое лицо смягчилось, когда он увидел пришельца.
— Здравствуй.
Рыбак привстал и вытащил из рюкзака еще один складной стульчик. Потом, придерживая рукой свою удочку, второе удилище протянул товарищу.
Оба молча уселись рядом. Разговор начал Йон. Он сообщил товарищу последние известия с восточного фронта.