Я рассматриваю альбом с фотографией Граниного мужа Николая. Стоит он, опершись на стул, во весь свой невеликий рост, в кепке и в простом костюме, не по годам серьезный и в то же время смешливый. А в альбоме полным-полно пташек, зверюшек, цветов, срисованные с фотографий портреты жены и маленького Левы. А еще множество стихов, которые писал он Гране до армейского призыва, потом из армии, где отслужил два с половиной года. Смотрю альбом, разукрашенный руками влюбленного в жизнь человека, едва не мальчишки; и встает он передо мною как живой. Мальчишка до армии, мальчишка в армии, мальчишка в послеармейский короткий срок, который отпустила ему судьба на передышку — всего полгода!.. И тут война, куда пошел он почти таким же мальчишкой, не увидев второго своего сына. Сразу же после объявления войны ему принесли повестку, и явился он в военкомат с вещмешком за плечами. Вечером 23 июня сел в эшелон. А потом — пешим ходом из Вышнего Волочка в Демьяново, ближе к границе. И где-то там, в лесах, полных птичьих песен, засели они в блиндажи. Об этом он написал в трех скупых своих письмах. Последнее, отправленное 25 августа, было совсем коротеньким — с десяток слов на маленьком листке из блокнота, куда он записывал свои стихи.
«Сидим в блиндаже, немец засыпает нас свинцовым градом. Скоро в атаку…»
И все, больше ни единой весточки, где он и что с ним…
Приехали мы, а Коля наш вроде куколки белой, маленький-премаленький лежит в углу под божницей, лампадка над ним еле теплится, а дедушка Матвей Кузнецов Псалтырь читает. Мать не то наплакалась уже, не то совсем онемела: глядит на него безотрывно, даже внимания на нас не обратила.
— Ну хватит, сестрица, насмотрелась, и хватит, — взяла ее тетя Аксюта за плечи. — Стало быть, на роду ему так написано — прожить одну только зиму. Безгрешный он, младенец, отмучился и тебя отмучил. Господь дал, господь взял.
Говорит так тетя Аксюта, а у самой слезы. Тут и мы разревелись, и тетя Аксинья Кузнецова с тетей Варей — пришли посмотреть.
— Довольно, довольно вам, бабы, тоски-то нагонять! — прикрикнула тетя Паша Чумакова. — По такой-то жизни и вовремя он убрался. Сама больная, еле жива, что ж ему, бедняжке, мучиться. Давайте собирать его да в Измайлово отправляться пора.
Кто-то уже сделал кое-как оструганный гробик (покрасить было нечем), и мы поехали на одних санях: я, тетя Аксюта, Андрей с тетей Пашей, а дедушка Матвей лошадью правит. Мать как ни рвалась с нами ехать, бабы не пустили ее.
— Ну вот, и приехали, — прозвучал голос дедушки Матвея.
Я посмотрел — лошадь остановилась за школой, где не пришлось мне доучиваться, на возвышенном Измайловском погосте. Могилку уже кто-то вырыл, нашлись люди добрые. Тетя Паша, не мешкая, открыла крышку, мы поцеловали не то мальчика, не то холодную куколку, и белый гробик опустился в неглубокую яму, на твердое глинистое дно…
А сегодня отправились на фронт знакомые бойцы. Когда веселый Оганесян и суровый с виду Киселев получили винтовки и все прочее, что положено фронтовикам, когда распростились с нами, оставив кто сухарь, кто сахару кусок, так сердце захолодало: скоро ли кончится эта война?
Моя елизаветинская жизнь кончилась. Я поспешил убраться оттуда до половодья, и теперь, будто год не видел своей деревни, наверстываю за зиму, бегаю с ребятами в насквозь промокших старых валенках. Первым делом мы обследовали места, где отступали немцы с обозом. И не зря. Возле речки, у Грунчева переезда, мне попался немецко-русский карманный словарик, и я обрадовался, подумав, как пригодится эта находка, когда снова пойду в школу. А потом и книгу немецкую нашел, документ их какой-то, складные маленькие ножницы.