У нее, кажется, заблестели глаза и дрогнул голос. Теперь я почувствовал, как расслабилось тело, как неловок я перед этой девочкой, не умен, и вообще ненужен рядом с ней ни в эту минуту и никогда, верно…
— Хорошо… Я попрошу прощения… у этого ловеласа!
— Да, да, конечно!.. Я так и подумала… Он вас, разумеется, не простит и… что потом? А?
— Потом — посмотрю…
— На себя?
— И на себя, в первую очередь!
— Надо же! Иметь такие способности — видеть себя со стороны, и не взглянуть тремя минутами раньше?! Или как? Сила есть — ума не надо?
Я едва успел заметить, как почти у самых моих глаз замаячил Шилов. Вид у него был такой, что раздумывать не пришлось. Я перехватил кисть его руки, чуть крутнул ее — он приглушенно охнул.
— Здесь дамы, Леня!
— Ну… тогда… выйдем!
— Я бы с радостью, но мне жаль рубашку. Ведь ты же порвешь ее обязательно, да?.. Лучше завтра приезжай в карьер, спроси Отарова. Там и потолкуем. Хочешь — руками, хочешь — ногами, можно и языком…
Леня ничего не ответил, потому что встала Светлана и быстро пошла к выходу. Он едва настиг ее у дверей.
Танцы наконец кончились — фойе опустело.
У порога меня дожидался Димка:
— Я думал, драка будет, — ребятам шукнул. Видишь нас сколько!
В тени рекламного щита у клуба маячили силуэты лебяженских хлопцев. Димка продолжил:
— Ленька тут со своими переморгнулся, а я заметил… Их, конечно, много, командировочных, но и нас голыми руками не возьмешь! Мы давно с ними хотели… Повод, понимаешь, нужен был!
— Что ж они, испугались вас, да? — усмехнулся я.
— Не-е-е… Гужевались напротив наших, Леньку ждали… А он, как телок, за Светланой Андреевной увязался… И про своих забыл! Те и разбрелись. А здорово он нынче в дураках остался, Ленька-то! Я ж все слышал, как ты его сперва выпужал, а потом он…
— Хорош, Димка! — осадил я парня. — Не знаю, в каких дураках остался этот Шилов, а уж я — в самых распоследних!..
— Ты-и?!
— Я, я…
И шли мы по отшлифованной до блеска вилючей дороге, и лунный свет робко падал с высокой пространственности неба — дорога местами желтовато лоснилась. Но когда налетали на крутобокий язык месяца стайки вскученных шалых облаков, он мигал короткими сумерками, грозился потухнуть вовсе. И дул ветер, начинаясь с Блестянки и набирая размашистую силу на широком прогоне дороги. И гасли, гасли одно за другим золотистые окошки. И засыпало Лебяжье, отдавшись власти луны и ветра…
…А я родился камнебойцем.
Потрескивают, валятся глыбы, разламываются на куски под ударами молота…
«Хак-бац!» — и снова ползут неуклюжие глыбы, а до конца еще целая вечность…
«Хак-бац!» — заброшены учебники, забывается университет, есть шансы остаться вечным студентом…»
«Хак-бац!» — я давно уж ни о чем не пишу, а писать-то есть о чем и надо, ох как надо!..»
«Хак-бац!» — сегодня вечером пойду в библиотеку и запасусь нужными книгами — хватит дрыхнуть!»
Димка старается не отставать. На нем взмокла тельняшка, серовато-мучнистая пыль густо осела на лице, едучий пот наплывает на глаза, оставляя на нем широкие, грязные отметины. У остальных уже перекур. Они положили молотки в угол карьера и, не вылезая наверх, уселись на жгучий песок.
Петька Кулик обнаглел совсем: он прихватил с собой гитару и теперь шаркает пятерней по струнам и напевает:
«С тебя станется не то пинком, а и… Сволота ты все-таки, Петька!..»
тянет Петька и под хохот трех своих слушателей выдает такую концовку, что Димка плюется и швыряет в угол молот. Я тоже. Меня давит злость, но, чтобы не сорваться, я закуриваю и миролюбиво предлагаю:
— Может, хватит перекуривать?
— Во! — неподдельно удивляется Петька. — Сам закурил, а нам — хватит!
Я затоптал папиросу:
— Кончай самодеятельность!
Петька отложил гитару и завалился на спину:
— Кайф!
— К е й ф, к твоему сведению, но кейфовать ты будешь после того, как сделаешь норму!
Он неприятно хохотнул:
— Во дает! Ты чо — бугор? Тут чо — зона?
«Только бы не сорваться… Только бы…»
— Хватит, ребята! Я ведь все знаю: и про уговор ваш с Артамоновым знаю и про…
— Шушара позорная! — Петька кинулся к Димке.
— Только тронь! — предупредил я.
Он безучастно бросил:
— Пожалуйста! — и, воротившись, лег. — Ложись, корешки!
Ребята, распластались на песке.
— Встать!!
«Не сдержался…»
Трое вскочили и тут же, устыдившись, легли снова. И тихо стало в карьере. Меня словно в сон потянуло, я знал, что такое бывает со мной перед дракой. Я боялся этой драки, но уже почти не владел собой. Туго доходили до меня Петькины слова:
— Сознательный родился! Надо же, а!..
Дрожь порхнула по мышцам, и стал я какой-то невесомый, точно подхваченный сверху бешеной силой:
— Слушай ты, мразь поганая!.. Моя сознательность родилась чуть позже… Она родилась, может, тогда, когда я, не жравши, бегал в школу зимой почти разутым… А может…
— История, корешки, а? Послевоенная пятилетка…