И себя самого он понимал в сопоставлении, в сравнении с другими людьми. Отсюда внутренняя диалогическая энергия его песен-монологов. Это не «вещание» в пространство, а разговор с собеседниками. Скажем, песня «Не люблю», которую сам автор воспринимал как исповедь, как автодекларацию, обернулась бо́льшим: это точка зрения поэта, соотнесенная со множеством чужих точек зрения. Это его слово во всемирном полилоге идей и мнений. Тут важна энергия противопоставления. Жизнь бросает вызов небытию, добро бросает вызов злу.
Это характерно и для непесенных исповедей. «Мой Гамлет» родился из внутреннего диалога-спора с любимовской режиссерской концепцией героя, которой Высоцкий как актер следовал на сцене. «Я никогда не верил в миражи» — диалог-спор с самим собой прежним, самораскрытие развивающейся личности. Полифонический способ понимания, постижения мира — доминанта всего творчества поэта.
И у полифонизма как художественного принципа есть не только познавательное, но и нравственное, этическое значение. Вспомним, что Высоцкий, давая автографы, часто сопровождал их короткой надписью: «Добра!». Едва ли это было пожелание материального благополучия (а у слова «добро» есть и разговорное значение «имущество, достаток»). Нет, в речи Высоцкого «добро» часто выступает эквивалентом слова «доброта», а для злости и злобы у него была индивидуальная лексема «недобро» («Вместе с пóтом выгонял злое недобро»). То есть в этой надписи он желал собеседнику встречаться в жизни с человеческой добротой. И вместе с тем «добро» здесь означает нечто абсолютно положительное и противоположное злу.
Но слово «добро» звучит весомо только тогда, когда оно обеспечено не благими намерениями, а чем-то более основательным. У Высоцкого, как и у Достоевского, — это всепонимание. Всепонимание — реальное воплощение добра. Зло несовместимо с всепониманием. Человек злой понимает не всех людей, ему неведома внутренняя, интимная логика любви и самопожертвования.
И в особенной степени всепонимание двух полифонических художников слова проявилось в трактовке ими такой глобальной темы, как вера и неверие. С точки зрения житейского поведения они здесь едва ли не противоположны. Достоевский был истинно верующим христианином, искренне блюл православные обычаи, соблюдал церковные ритуалы. И уход его из жизни был праведным и гармоничным: причастился, соборовался, простился с семьей.
Высоцкий жил в другое время. Государственной религией тогда было не православие, как при жизни Достоевского, а принудительный и варварский атеизм. Религиозность не была свойственна его родителям, даже азам христианства не учили в ту пору «семья и школа». Культурный инстинкт вел его от атеистического невежества в духе Ивана Бездомного к осознанию значения христианства, но сам образ жизни Высоцкого невозможно даже рассматривать в христианском контексте. Довольно наивными представляются попытки доказать, что когда-то где-то Высоцкий принял крещение (не поддержанные, кстати, ни одним близко знавшим его человеком). Даже если такое крещение состоялось, оно ничего не значило без воцерковления, без необходимых для христианина самоограничений. Такой серьезный вопрос надо рассматривать без суеверной фетишизации обряда крещения. С точки зрения православной морали Высоцкий — грешник, и незачем лишать его сложную и многогранную личность этой реальной нравственно-психологической краски.
Но о чем можно и должно говорить применительно к Достоевскому и Высоцкому, это о художественном отражении ими веры и неверия как двух диаметрально противоположных и системно соотнесенных точках зрения на мир, на бытие, на природу человека.
Достоевский, обобщая свой жизненный, литературный и духовный опыт, высказался достаточно определенно, обозначив веру и неверие как два полюса — и своего собственного сознания, и мироустройства.
«…Не как мальчик же я верую во Христа и Его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла…» — говорил он, апеллируя к религиозным ортодоксам. А по адресу оппонентов с противоположной, светской стороны высказывался в конце жизни так: «Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицания Бога, какое положено в Инквизиторе и в предшествовавшей главе (романа „Братья Карамазовы“. —
Суммируя эти два высказывания, мы можем говорить об огромном