Раскольников в финале «Преступления и наказания» держит под подушкой Евангелие, но гармоничной веры пока не обрел, он на пути к ней: «Но тут уж начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью» — таков открытый финал романа. Перед человеком всегда открыт путь к вере и к добру, но ступить на этот путь он должен сам, по свободному выбору.
Эта философическая глубина в сочетании с трагическим напряжением и сделала Достоевского писателем всемирного масштаба и непреходящей актуальности.
У Высоцкого таких развернутых деклараций, такой рефлексии на тему собственной религиозности мы не найдем, но соотношение веры и неверия — один из сквозных мотивов его литературной работы. Его лирическое «я» — это человек, нуждающийся в вере (в самом широком смысле слова) и постоянно проходящий испытание неверием и отрицанием.
Показательна в этом плане творческая история песни «Я не люблю». Выше уже рассказывалось, как строка «И мне не жаль распятого Христа» сменилась на вариант «Вот только жаль распятого Христа». Если воспринимать здесь лирическое «я» не как точную копию автора, а как фигуру сложного и мечущегося человека, то это человек, безусловно, «с достоевщинкой», способный шагнуть из веры в неверие и наоборот.
Вспомним яркие эпизоды на эту тему у Достоевского. В новелле «Влас» («Дневник писателя» 1873 года) рассказывается о том, как деревенские парни спорят на тему, «кто кого дерзостнее сделает»:
«Прямо из церкви повел меня в огород. Взял жердь, воткнул в землю и говорит: положи! Я положил на жердь.
— Теперь, говорит, принеси ружье.
Я принес.
— Заряди.
Зарядил.
— Подыми и выстрели.
Я поднял руку и наметился. И вот только бы выстрелить, вдруг предо мною как есть крест, а на нем Распятый. Тут я и упал с ружьем в бесчувствии».
По сути, так же, как этот «нигилист деревенский», поступает интеллектуал Версилов в романе «Подросток»: «Вдруг он, с последним словом своим, стремительно вскочил, мгновенно выхватил образ из рук Татьяны и, свирепо размахнувшись, из всех сил ударил его об угол изразцовой печки. Образ раскололся ровно на два куска…»
От имени всех русских богоборцев и кощунников двух веков и высказался Высоцкий в «Моей цыганской»:
И за этим — не голое отрицание, а глубокая потребность в чем-то высоком, высшем. Кстати, и вся песня «Я не люблю» (если прочесть ее не буквально, а с ощущением внутреннего эстетического нерва) проникнута напряжением между верой и неверием. Высоцкий утверждает свою систему ценностей, так сказать, апофатически, идя «от противного». О любви более убедительна будет исповедь с заглавием «Я не люблю», чем декларация под названием «Люблю» (для справки: поэма «Люблю» есть у Маяковского, но ее мало кто вспоминает сегодня).
Про Высоцкого можно сказать «весь борьба». А ведь когда-то такими словами Лев Толстой определил (причем в негативном контексте) сущность творчества Достоевского: «Он трогателен, интересен, но поставить на памятник в поучение потомству нельзя человека, который весь борьба…» Но эта внутренняя борьба, эта сшибка противоположностей — необходимая точка зрения на бытие, не менее важная и ценная, чем эпический взгляд Льва Толстого.
А памятники сегодня ставят и Толстому, и Достоевскому, и Высоцкому. Все они служили добру. Только Толстой это делал монологическим способом, а Достоевский и Высоцкий — полифонически.
И как художник Высоцкий уходил из жизни человеком просветленным, приобщившимся к вечным христианским ценностям. «Мне есть что спеть, представ перед Всевышним», — прочитала вся Россия в 1980 году, и никто не усомнился в искренности и истинности этих слов.
Есть еще один момент, сближающий Достоевского и Высоцкого как художников. Это антиутопизм художественного мышления. Достоевский, отдавший в молодости честную дань социально-утопическим иллюзиям (в кружке Петрашевского) и едва не заплативший за это жизнью, в зрелые годы решительно спорил с абстрактными, рационалистическими проектами спасения человечества. Слово «антиутопия» появится в двадцатом веке, но уже у Достоевского мы находим самые серьезные предупреждения человечеству по поводу его будущего. Вспомним третий сон Раскольникова в «Преступлении и наказании»: