Привокзальная пыльная площадюшка заполнена подводами, грузовиками, ржут лошади, рявкают верблюды, плачут дети, ругаются взрослые, и весь этот шум-гам покрывают вдруг могучие, то короткие, то длинные, гудки паровозов. В самом вокзале — духота, хоть бери веник да парься, не помогают и распахнутые двери, окна. Здесь сотни, а может быть, тысячи людей. Сидят на скамейках и подоконниках, на узлах и чемоданах, стиснулись в проходах, спинами и плечами подпирают затертые, лоснящиеся панели. Не то что пройти — руки не протащить! Эвакуированные. Грязные, изможденные, с лихорадочными или потухшими, равнодушными ко всему глазами. Несколько позже их будут встречать прямо у поездов и сразу же отправлять по селам и аулам, а сейчас еще не приноровились местные власти, не вошли в ритм, и потому так велико вокзальное скопище. Да и кто мог подумать, что таким потоком хлынут беженцы. А тут в обрез транспорта (почти весь мобилизован для нужд армии), тут хлебоуборка, заготовка кормов, размещение эвакуированных предприятий, организаций и ведомств, срочная организация госпиталей…
От входной двери — раскатистый сильный голос:
— Внимание! Внимание-е-е, товарищи! — У высокого мужчины чахоточно пылают щеки, на рукаве красная повязка. Уполномоченный облисполкома по встрече и распределению эвакуированных. — Внимание! Кто определен в Федоровку — выходи на отправку! С вещами. — И закашлялся.
Загудело, зашевелилось в зале. Хлынуло, цепляясь узлами и чемоданами, к выходу. Куда, что это за село Федоровка? — не важно! Лишь бы над головой крыша была, лишь бы у детей кусок хлеба, да не выли бы в небе бомбовозы. А Федоровка — большое украинское село из дореволюционных переселенцев, оно на Бухарской стороне в сорока километрах от Уральска. Пока что расселяют по ближним районам. Потом, когда все более-менее отладится, повезут украинцев, белорусов, москвичей, ростовчан, краснодарцев в глубь степей, за двести, за триста, четыреста километров. И большинство из них впервые увидит казахов, услышит казахскую речь, многие сами научатся говорить на их языке, увезут отсюда теплую память о гостеприимстве степняков. Иные же полюбят неброскую красоту Приуралья, врастут, свяжут с ним свою судьбу.
Костя смотрит, как грузятся эвакуированные, как укладывают в подводы вещи, усаживают детей, взбираются сами. Молча, деловито. От подводы к подводе носится все тот же чахоточный уполномоченный с красной повязкой на рукаве темно-зеленого френча-сталинки, щеки его горят еще более ярким румянцем. Убегался, дышит открытым ртом.
— А почему вы не садитесь? Где ваши вещи?
Он остановился перед старой изможденной женщиной. На длинной худой шее и костлявых плечах ее висит чернобурка. В руке крохотный узелок. Глядит куда-то поверх голов.
— Не беспокойтесь. Мои вещи со мной. Я пройдусь немного…
Уполномоченный горестно взглядывает на ее узелок, на туфли-лодочки с высокими каблуками, но ничего не говорит и убегает к голове обоза. Обоз из двух десятков подвод трогается. Замыкает его женщина в горжетке — движущийся крест с темным венком.
— Господи, твоя воля, и шо ж воно такэ робыться на билом свити!
Костя оборачивается на знакомый голос. Стоит и жмет конец платка к мокрым глазам тетка Варвара Горобец, а с ней рядом Танька, по-взрослому печально подпершая щеку ладонью, черные дуги бровей поднялись еще выше, губы крепко сжались. Тетка Варвара говорит, что их Петра Устимовича тоже в ночь будут отправлять, и увязывается за Костей на перрон: «Е с кем побалакать!»
Очень Косте хочется «балакать» с ней, а пуще того — с ее Танькой! Дома эта Танька — фырчки кверху и идет никого не замечает… Тетка Варвара — тоже. Неразговорчивая, высокомерная, а тут — словно прорвало: все время бормочет и вздыхает. Оно конечно, заговоришь, завздыхаешься!
На первом пути остановился санитарный поезд. На зеленых пассажирских вагонах — большие красные кресты. Сразу запахло по-больничному. К самым путям подкатили грузовики. Побежали к вагонам санитары в белых халатах и медицинские сестры. Встречают раненых.
И вот они появились. В нижнем белье и серых байковых халатах. Те, у кого забинтована голова или рука, спускаются по ступенькам сами. У кого под мышками костыли, а вместо ноги култышка или тяжеленный гипс, те опираются на товарищей, на руки и плечи поездных медсестер. Сладостно жмурятся на вечереющее солнышко, подставляют голую грудь ветерку, вдыхают полынный воздух степей. Смотрят на сочувствующие лица женщин, мужчин, детей, их тут собралось много на проводы мобилизованных.
— Мужики, у кого закурить найдется? — Черноглазый парень висит на костылях возле автомашины, поджав ногу в гипсе, с надеждой смотрит на толпящихся людей. Десятки рук с готовностью протягивают кисеты, папиросы. Раненый сворачивает огромную цигарку, прикуривает от нескольких поднесенных спичек. Жадно вглатывает в себя дым, блаженно вздыхает: — Хорош самосадик!
— Как там, браток, жарко?
Он понимает вопрос немолодого колхозника с угрюмоватым лицом.
— Жарко, дядя. — Боец затягивается, болезненно морщится. — Очень жарко! Баня. Железные веники по нашим спинам ходят.