Мыли-перемывали ей, горькой, косточки. Почти единодушно сходились на одном: потому-де она такая-разэдакая, что не уральских казачьих кровей, что заневодил ее шалопай Петька где-то в «мужланском» краю, не то под Саратовом, не то под Самарой. Казачка бы так ни в жизнь не поступила, истая казачка — жена верная, догробная, она, мол, всегда чиста перед мужем и богом, подол свой не марает.
Тут, конечно, следовало помнить, в какое время все эти несоответствия происходили. Это потом никого не стали удивлять и вызывать желчную отрыжку самые раз-любые смешанные браки. А ведь Анна Никитична творила «несоответствия» в двадцать седьмом буреломном году, когда даже здесь, из уральской казачье-общинной целины, свято чтившей старину, стали выламываться крутыми плечами колхозы.
Темные, сплошь замордованные раскольничьим бытом, были уралки все же владычицами в дому, и царевал матриархат в казачьих старых семьях от тех самых времен, когда живучий в легендах атаман Гугня не убил калмычку-полонянку, как полагалось по тогдашним ватажным обычаям, а оставил в живых и женился на ней. То было триста, а может, четыреста или пятьсот лет назад, но и доныне говорится стариками, что уральские казаки повелись от «баушки Гугнихи». А бабушка Гугниха, надо полагать, была женщина волевая.
Но это все — отступ в сторону и назад, чтобы понятнее стало, почему в мгновение ока или того быстрее вчерашняя Нюрынька, Нюшенька, Нюша-ластынька стала вдруг Нюркой, Нюськой, Анькой — ни дна ей, ни покрышки. Только ей этакое низвержение, шайтан ее защекочи, вроде бы и нипочем было: похохатывала, поддакивала, будто соглашаясь, а делала все по-своему. Дескать, ну вас всех, все равно без хулы век не проживешь, а без стыда лица не износишь. Дошло наконец до прапранаследниц бабушки Гугнихи, присмирели: видно-де, их небушко тучками заволоконило, видно-де, Нюркина пора пришла, ей-де сам господь бог стрелки на часах вперед подталкивает. Мало-помалу забылась ее «супротивность», и вновь Нюрка, Нюська, Анька — ни дна ей, ни покрышки — начала обретать Нюрыньку, Нюшеньку, Нюшу-ластыньку быстролетную, а потом уж и Анну Никитичну и просто Никитичну, по-родственному, по-близкому. Отстояла свое и накрепко укоренилась средь тугодумных староверок и развеселых станишников.
Вот какая мачеха была у Айдара.
— Отец не запишет ее на курсы, — убежденно сказал Костя.
— Разумно, конечно, сделает, — согласился Айдар. — За такой трактористкой нужно вагонетку с детяслями возить. Только мать все равно будет ходить на занятия. Баба — кырсык! (Упрямец, упрямая.) Слушаться и понимать она могла только мою бабушку…
Айдар угрюмо замолчал и поковылял быстрее.
Ночной конюх, светя себе фонарем, вынес из кладовки пахнущую дегтем и конским потом сбрую. Потом ушел в тьму конюшни. Там похрустывало на зубах сено, пофыркивали лошади, иногда зажигался фиолетовым огнем большой глаз. Конюх вывел к дверям упирающуюся Горобчиху с злобно прижатыми ушами и гривой, замахнулся на нее фонарем:
— Но-но, ты у меня, стерьва! — Из рук в руки передал ребятам повод, съехидничал: — Смотрите не запалите мне лошадь. Ей цены нет…
Быстро запрягли и по Севрюжьему проулку спустились на лед старицы. Когда выбрались на противоположный берег, стало заметно, как посветлело кругом, ободняло. Руки и ноги у Стахея Силыча ломало две недели назад, а погода начала портиться лишь сегодня. На северном уклоне неба зашевелилась и поползла к поселку темная туча. Казалось, даже небо шелестело от ее движения. Сорвались и полетели вниз первые лепешки снега. Откуда-то взнялся ветер, еще немного, и он возьмется нагребать на полянах сугробы, точно грабельщик валки из подсохшего сена. Шел зачин зимы.
У Кости настроение отличное. Лежа в розвальнях на локте и лениво следя за отодвигавшимися назад кустами и деревьями, он негромко запел:
Айдар конечно же «не слышал» частушки. Сидел на коленях, лицом вперед, легонько бодрил Горобчиху вожжей, за кнут не брался — начнет, сатана, лягаться. Вероятно, понимал, что Костя хочет отвлечь от хмуро бегущих мыслей. Мол, пусть лучше о Таньке Горобцовой думает, чем об умершей бабушке, лучше нравоучения Косте читает, но не горбится молчаливым сычом.
…Назад возвращались часа через четыре. Горобчиха в упор тащила нагруженные сани. Дрова были легкие, звонкие, сухой вербняк да осокорь, наложили ребята на совесть, утянули веревкой с помощью вязовой укрутки. Воз получился большой, стромкий, говоря по-уральски.