Вермееру не приходилось далеко искать мотивы для новых картин: он изображал лишь виды, хорошо ему знакомые и любимые. Сходное творческое кредо позже сформулирует Констебл. «Лучше всего, если я буду писать свои родные места»[43]
, – убежденно заявлял английский романтик, выросший на берегах реки Стур и потому питавший особую привязанность к старым гнилым доскам и осклизлым сваям. У Вермеера те же чувства вызывал несколько иной ландшафт. Он обожал свой дом «Мехелен» на Рыночной площади Дельфта, и не было ничего милее его глазу, чем выложенный плиткой пол и гладкие белоснежные стены этого жилища. В привычной домашней обстановке он создал бо́льшую часть своих полотен, и на каждом из них мы наблюдаем то, что он так любил: его жену и друзей, дорогие ему произведения искусства и предметы мебели. Будучи великим мастером, он до конца своих дней оставался – с формальной точки зрения – художником-любителем: в жизни не продал ни одной своей картины и занимался живописью только ради собственного удовольствия. Понадобилось двести лет, прежде чем потомки – а если говорить точнее, французский критик Торе-Бюргер – обратили внимание на отличие Вермеера от успешных голландских жанристов той эпохи.«Мастерская художника» – вещь, которую уж никак не назовешь работой любителя (если понимать это слово в ходячем пренебрежительном смысле). Из всех произведений Вермеера это – самое крупное по формату и наиболее сложно устроенное. К тому же оно полно сочных, интригующих подробностей. Настоящее пиршество для внимательных глаз! Причудливые башмаки на ногах живописца, красный шарик на конце его муштабеля, голубые листья венка Славы (единственное, что пока проступило на холсте); затем – люстра, вызывающая в памяти портрет четы Арнольфини кисти Ван Эйка (шедевр, предвосхитивший рождение нового живописного языка); загадочный гипсовый слепок (а вовсе не маска Комедии, как мнится некоторым); и наконец, на десерт – достойное завершение изысканной трапезы – тяжелый узорчатый занавес (Вермеер, видимо, находил особую прелесть в том, как он оттеняет черно-белые квадраты пола). Все эти детали восхитительны, но в них не было бы никакого смысла в отсутствие важнейшего, хотя и не поддающегося описанию, «героя» произведения – дневного света.
Итак, мы вернулись к тому, с чего начали, – с той важной разницей, что теперь ясно видим: шедевр оказался не так прост. Картина таит в себе гораздо больше тайн, чем можно было предположить. Главная из них – свет. Любопытно, что живописцам вообще крайне редко удается передать градации естественного света. Трудно сказать, в чем тут дело. Несомненно одно: эта задача была не под силу даже тем современникам Вермеера, которые обладали действительно зорким глазом – в том числе Терборху и Питеру де Хоху. У Терборха свет всегда искусственный, у де Хоха – отдает излишней желтизной. Лишь у Вермеера и немногих других великих мастеров свет выдержан преимущественно в прохладной гамме. Возможно, в этом и кроется разгадка. Ведь обыкновенный дневной свет и правда имеет холодноватый оттенок! И тем не менее как мало мы знаем колористов, строивших атмосферу своих картин на сочетаниях голубого, серого, белого и бледно-желтого – типичных оттенков света, какой падает из окна, обращенного на север. На ум приходит всего несколько имен: Пьеро делла Франческа, Бергоньоне, Брак, Коро (его портретные образы) и в некоторой степени Веласкес. И вот что интересно: мысленно обозрев их творчество, невольно делаешь вывод, что пристрастие к холодноватым краскам – отнюдь не следствие банальных вкусовых предпочтений, а выражение общего мироощущения художника. Недаром от картин всех перечисленных авторов веет невозмутимостью и отстраненностью – тем, что так свойственно вермееровским полотнам. Получается, перед нами вовсе не жанровая сценка с видом мастерской, а своего рода манифест. Голубое одеяние и желтая книга в руках Славы, скромно стоящей на серебристо-жемчужном фоне карты, – фактически такой же символ веры, как кроваво-красный хитон Спасителя в «Эсполио» Эль Греко.
Вермеер. Мастерская художника. Деталь с изображением модели в образе аллегорической фигуры