Нет, милый А<лександр> С<ергеевич>, Вы не правы. "Линяние" мое совершается в совершенно противоположном направлении, в направлении, если кратко и условно выразиться, к "православию" с его аскетической, мироотрицающей философией. Думские впечатления (подобно впечатлениям от "Народа") дали мне огромный душевный и жизненный опыт, под впечатлением которого у меня закипела — неожиданно — внутренняя работа новой переоценки ценностей и самопроверки. Сами собой стали знаки вопроса (хотя еще и нет ответа) над старыми догматами христианской "политики", "общественности", культуры етц. Думать некогда, да и нельзя ускорить этого, работа души идет сама собой, но кое от чего я освободился уже окончательно (как например, от христианской политики или братства борьбы), почему и "окадетился" окончательно. За это время мне пришлось — хотя и мало — знакомиться с аскетической и святоотеческой литературой, на Святой я проникался Тихоном Задонским[451], и мне давало это так много, так открывало внутренние очи и обнаруживало кривость и религиозную неподлинность многого. Вы думаете, что я для мира отказался от Бога, ради тех его прелестей, которые открылись мне в Государственной Думе, — нет, м<ожет> б<ыть> даже слишком мир все утрачивает для меня абсолютную ценность, обесвкушивается, я все сильнее чувствую правду и глубину Розановской альтернативы в статье об Иисусе Сладчайшем: или мир — или Христос[452].
Все для меня еще вопросы, а не утверждения, но в таком состоянии я не могу писать по религиозным вопросам, ибо не могу повторять старые формулы, которые перерос, а нового не нажил. Я думаю, что Вы, в конце концов, мне близки сейчас, несмотря на некоторую Вашу литературность (вкус к которой я все больше утрачиваю, а писать по серьезным вопросам становится все труднее и мучительнее), понимает меня и Антон Владимирович Карташев, — и в сущности разделяет (несмотря на свою Гиппиусовскую прививку и отраву), очень сблизился я за это время с Новоселовым, в котором много подлинной церковности. (К радости, многое понял и Валентин Павлович, которому я говорил). И тем самым я стал ближе к "исторической" церкви, стал еще больше "православным". Вот обо всем этом я и хотел с Вами много, много говорить, в этом и состоит то "линяние", под влиянием которого, (а также некоторых жизненных впечатлений) я действительно отчуждился от москвичей.[453]
Конечно, это намеки, боюсь, что теперь я перегнул палку в другой конец, но это неизбежное следствие общения в письмах. Теперь о политике. Я втянулся в думскую работу и несу ее — по долгу — как верный раб. Я знаю, что на этом пути "спасти" в подлинном смысле ничего нельзя, это — поденщина, от которой нельзя уклониться. Мое отношение к политике теперь совершенно внешнее, и, хотя я никогда столько не был занят ею, но и никогда не был так внутренно от нее свободен. Работу эту я считаю и своим патриотическим долгом перед страной, — у меня историческое почти отчаяние в сердце, но я считаю, что в порядке эмпирическом и историческом надо делать все, чтобы предотвратить, что можно. Я полагаю, что мы обязаны это перед Богом. Политически я независим, очень поправел (зову себя черносотенным кадетом), страшно еще раз разочаровался в себе и своих силах, и чему действительно учит и авантюра с "Народом", и Дума — это смирению, вытекающему из опытного сознания своего бессилия. Никогда заповедь о нищете духовной, всегда мне близкая, не была так близка, как здесь. Я принюхался ко всякому смраду, меня не шокируют Милюков[454] и Гессен[455], ибо я им чужд и внутренно от них свободен, — я веду самые рискованные политические переговоры на разные стороны и, ей-ей, остаюсь при этом свободен, делаю это для дела[456]….
Конечно, во всем этом грязнишься, мельчаешь и пошлеешь, я бесконечно чувствую силу греха в мiре и в себе и бессилие без помощи Свыше спастись от него. Я признаю, что высший путь — уйти от мiра к Богу, путь православных святых, но знаю, что для тех, кто не может, обязательна эта работа и суета! И пока я жив и духовно остаюсь в "мiру", может быть всю свою жизнь, я не отойду от своей запряжки.
"Реформировать" церковь я уже не собираюсь, я хотел бы быть в законодательстве лишь пономарем, чистить стекла, мести пол, — да и вообще — говорю и не только о себе — нельзя вымогать чуда, нельзя ставить условия Богу, а это делается[458].