Боровский лежал в темном амбаре на охапке соломы и размышлял, что в жизни ему по большому счету не повезло. В полку на гвардейского офицера, сочиняющего стишки, поглядывали косо, а в журналах редакторы смотрели на рукописи бравого военного как на что-то неприличное, куда и заглядывать не следует. Женитьба на дочери миллионера, влюбившейся в поэта-гвардейца, вызывала насмешки и зависть. А потом началась война, и семью Боровский видел только два раза за три года. Тесть, правда, предлагал ему место в неком ведомстве, где можно носить погоны и жить не в офицерской землянке, а дома, но Боровский гордо отказался. И хотя пуля его миновала, наградами он считал себя обойденным. Сейчас, с минуты на минуту ожидая расстрела, Боровский не мог себе простить, что, поддавшись примеру Павлищева и других офицеров, пошел служить красным, оказавшимися такими неблагодарными. Честно говоря, от комиссаров он сбежал бы довольно скоро, когда бы не стыдился Павлищева. По ночам Боровскому снились его белоколонный дом в Перми, нежная, правда, немного капризная жена, маленькая дочь очаровательная девчушка с черными как смоль волосами и ярко-голубыми глазами. Когда он вспоминал о них, забывались другие страшные мысли о том, что прав Достоевский и единственное, чем можно доказать свое презрение к гнусностям жизни, – это добровольно уйти в небытие. Кстати, такие соображения и раньше частенько посещали поэта, особенно с похмелья.
Снаружи загрохотали замком, дверь распахнулась, вошел Жильцов. Он помялся и попросил:
– Собирайтесь, товарищ Боровский…
Бывший начальник штаба вздрогнул: сказанное содержало в себе два взаимоисключающих слова: "собирайтесь" – значит, конец и "товарищ" значит, разобрались и больше не подозревают. Он медленно встал, пошел к выходу и по тому, что никто не упер в спину штык, понял: разобрались…
– Петр Петрович, вы должны нас извинить! – поднялся навстречу Боровскому председатель следственной комиссии. – Вы свободны…
– Слава богу! – поклонился начальник штаба.
– Петр Петрович, – в разговор вступил Павлищев, – вы не должны обижаться: все было подстроено Калмановым…
– Калмановым? Так вот зачем он всучил мне эти папиросы!
– Значит, и папиросы его! – покачал головой Попов. – Что же вы молчали?
– Я не молчал, просто вы слышали не то, что я говорил!
– Не будем сводить счеты сейчас! – вмешался Павлищев. – В конце концов мы почти вышли к своим, и вы, Петр Петрович, в любой момент в соответствии с разрешением главкома можете покинуть отряд. После случившегося никто вас не осудит…
– Хорошо. Я подумаю. Мне можно идти?
– Да, конечно.
Боровский собрался было выйти, но потом, вспомнив что-то, повернулся к председателю следственной комиссии:
– Товарищ Попов, а ведь эпитафию я написал!
– Какую эпитафию?
– На собственную смерть, как вы и советовали. Хочу вам прочесть, как вдохновителю, так сказать:
Вот и стал я телом,
Мертвым и несчастным,
Не пошедший к белым,
А служивший красным,
Вдосталь пострадавший
На пиру кровавом,
От ворон отставший,
Не приставший к павам…
Честь имею, товарищи!
Боровский быстро вышел, Попов посмотрел ему вслед и сказал:
– Я, конечно, виноват перед ним… Все-таки, Иван Степанович, он странный человек: зять миллионера, а служит нам… Тяжело ему придется…
Оставшаяся часть вечера прошла в тягостном ожидании. У каждого в душе шевелилось предчувствие, что Юсов не поверит записке и это будет стоить жизни Жильцову. Стрелка часов двигалась к цифре XII, постепенно уверенность стал терять и сам Попов: ему начало казаться, что он не предусмотрел множество мелочей, из-за которых операция сорвется.
Около полуночи привели Калманова: глаза поручика совершенно ввалились, щеки почернели, а на висках появились белые, словно обметанные инеем, нити. Он с каким-то тусклым ужасом смотрел на свои ладони, наверное, представляя, во что они превратятся, став добычей червей.
В комнате оставалось двое: Калманов и Попов. Несколько человек спрятались за дощатой перегородкой, оттуда доносилось сопение. Отделение оцепило дом, имея приказ пропустить только Жильцова со спутником.
Стрелки, как концы ножниц, сомкнулись на цифре XII, потом большая поползла дальше, но никто не появлялся. Попов специально старался не глядеть на циферблат, а когда все-таки решался, видел: прошло пять минут, и еще пять, десять… Вот так и вся жизнь: как идет – не видишь, а потом взглянешь и замечаешь – пять лет прошло, еще пять, десять…
За окном раздался цокот копыт, потом шаги, и в комнату, пропуская впереди себя высокого человека в бурке, вошел Жильцов. У обоих на груди красовались красные ленты, уложенные и приколотые в соответствии с последним приказом.