— Посторонись! — Стремительно и тяжеловато пронесся мимо Лепехина, загремел ступенями крыльца. Через мгновенье вновь показался в дверях, поманил пальцем:
— Обед готов, Иван. Пора приступать. Давай-ка лапы помой снежком и в дом. А?
Его маленькие глазки искрились от яркого прямого света, Лепехин по тому, как Ганночкин ушел от ответа насчет поиска, понял, что полковая разведка вернулась или ни с чем, или же с вестями неутешительными. Посмотрел на автомат, который держал в руке, совсем не ощущая его тяжести, на исщепленный, испачканный сохлой грязью приклад, кожух, покрытый вдавлинами и свежей ржавью, поднял, чувствуя, как солоноватый, твердый, словно резина, ком входит в горло, мешая дышать, а в груди под самым сердцем образуется опасная пустота.
— Не надо, Ваня! Этим делу не поможешь, — услышал он тихий голос Ганночкина, сморгнул горячую едкую слезу.
— Ладно, — сказал он. — Пакостно как-то на душе. Будто я этого парня предал.
— Это всегда бывает, когда кто-то гибнет, а ты остаешься в живых. — Ганночкин сглотнул горлом, и последние слова ушли у него куда-то внутрь. — По себе знаю, бывает.
Лепехин положил автомат на крыльцо, нагнулся, зачерпнул снега в ладонь, растер.
— Ничего не поделаешь, — сказал Ганночкин. — Какую спичку вытащишь — короткую иль длинную, то тебе и выпадет. Да. Повезет или не повезет, вот во что идет игра на войне.
Лепехин, стиснув снег в комок, приложил его к вискам, остужая незнакомую щекотную боль, провел по подскульям, по щекам; намочив пальцы, протер глаза.
— Ты что повязку снял? — спросил Ганночкин.
— Давит. Бинт попался, как портянка.
Ганночкин потоптался на крыльце, подминая его громоздкими, растоптанными сапогами.
— Давай в избу.
Лепехин поднялся в дом, сел на лавку, локтями уперся в стол.
— Болит? — Ганночкин стрельнул глазами на ссадину. — Снегом ты к ней того… Напрасно разбинтовался. Пусть было бы. А так не скоро заживет.
— Не пудри мозги, — сказал Лепехин. — Давай про Старкова.
— Час назад два батальона пошли в атаку, вот, взяли окопы, а окопы тю-тю… Оказались пустыми. Ушли немцы. Окопы бросили, даже отход прикрывать не стали. Обычно они в пулеметных гнездах людей оставляют — отход прикрывать… А тут — нет. В общем, немцы утекли. А с флангов ударила бригада, полк с нею уже соединился. Да сейчас не только бригада, весь фронт, говорят, наступает.
— К-как н-немцы утекли?
— Очень даже просто, — помедлив, ответил Ганночкин. — Оставили свои окопы, блиндажи, высоту бросили и дали тягу…
Значит, ушли. И прорыв ночной, выходит, был напрасным, и Старков напрасно, выходит, погиб? Лепехин вздохнул, отер ладонью рот, обжег Ганночкина тревожным взглядом. Нет, не напрасно! Война есть война: двум смертям не бывать, а одной не миновать, как ни хоронись. Завтра может погибнуть и он. Господи, что за пустые, стертые слова! Человек погиб, геройски погиб, из-за него погиб, а он? У Лепехина затекли руки, занемели, став чугунными, он чувствовал, что не в состоянии даже шевелить пальцами, не то чтобы что-то делать; сосущей болью заныл живот. Он закрыл глаза, и в черной мятущейся мгле заплясали перед ними яркие подвижные кольца; он не выдержал, затряс головою, потом стер с губ и щек горячую щиплющую росу.
— Давай насчет Старкова.
— Искали. Разведгруппа ходила. Все обшарили вокруг, нашли только вот что… — Ганночкин пошарил в кармане, вынул знакомый плоский портсигар, старковский, с негромким звяком положил на стол, придвинулся к Лепехину.
— Документы в штаб полка сдали, а портсигар велели тебе… На память.
Лепехин молча кивнул. Кузьма Ганночкин смотрел на него совсем точечными, сделавшимися очень жесткими — как ни странно, это от растерянности — глазами, не зная, чем и помочь, пробормотал неловко:
— Простыл ты, наверное. Баню бы тебе сейчас. Да нету, жаль… — Затем заговорил быстро-быстро, съедая слова: — Вот у нас в Сибири бани-и… У каждой семьи — своя, индивидуальная. Бани с тремя ярусами полок — на одной полке жарко, на другой — очень жарко, на третьей — очень-очень жарко. Когда идут в баню, с собой непременно берут ведро медовухи, в нее кладут колотый лед с реки, чтобы медовуха морозом отдавала, иначе баню не вытерпеть. Попаришься так минут сорок, с верхней полки — на среднюю, а потом на нижнюю, а потом на улицу и в снег… Пока в снегу ворочаешься, он до самой земли вытаивает. Затем снова в баню, на самую жаркую полку и кружку медовухи с собой. Все болезни после такой бани улетучиваются. И молодеешь сразу, как пить дать. Вот почему сибиряки долго живут и не болеют…
Лепехин глянул на него, и Ганночкин осекся. Спросил только:
— Машину свою еще не видел?
Лепехин отрицательно качнул головой.
— Вся в звездах — пули разделали… Сплошняком дыры…