— А ты не лезь не в свои дела. Сам знаю, что делаю. Перетерпит…
Лепехин прибавил шагу. От сухого хряпа, с каким его сапоги давили тропку, проложенную среди двух колесных линий в центровине колеи, и мрачной стылости воздуха, от молчания — теперь и ветряной скрип уже не был слышен, — ему казалось, что он идет по снегу босиком, ступням ног ожигающе больно, эта боль высекает слезы и опустошает грудь, от нее тощает сердце. Он сжал до деревянной твердости губы, посмотрел перед собой, поморщился от толчка грузина, вспомнил любимую пословицу Суумсанена — тот, даже умирая, выдавливал изо рта вперемежку с кровяными пузырями слова какой-то поговорки, удивительный человек был этот карел! «Смеется тот, кто смеется последним». Хорошая пословица, да. Хотя Яакко как-то сообщил под общий хохот, что у нее, этой пословицы, есть два толкования: одно обычное, соответствующее истине, изложенной в пяти словах, другое — каламбурное. Улыбаясь и путая буквы, лесоруб сказал, что некой компании был преподнесен анекдот. Смешной. Естественно, все рассмеялись, а один карел ни гугу, сидел и молчал, как медведь, плотно сжав губы, — рассмеялся он лишь к вечеру на следующий день: до него анекдоты, оказывается, очень долго доходили. Шея больно длинная была… Есть, конечно, еще и третье толкование. Если понадобится. Иван Лепехин сумеет разъяснить… Кому? Конвоиру-грузину, например. Первый год на фронте, не иначе. Бдительность проявляет. Ну-ну… Проявлять-то проявляет, а по опасной улице в открытую ходит.
Поравнялись с небольшим кирпичным домом, стоявшим в конце села, дальше уже начиналось унылое поле, и виднелись вырытые в полный профиль окопы, в которых ходили люди. Как же так? — недоумевающе оглянулся Лепехин, полк держит круговую оборону, а окопы только с одной стороны, потом понял — окопы не нужны, бойцы засели в домах, которые он принял за пустые, мертвые.
Вдруг за спиной раздался голос, который Лепехин смог бы различить в сотне других голосов. В сорок втором вместе выходили из окружения, столько лиха хватили на двоих, пока не пробились к своим, — из тысячи других голосов он узнал бы хрипловатый от курева бас Кузьмы Ганночкина, младшего брата начпрода разведчиков старшины Ганночкина!
— Лепехин! Братуха! — И такое родное, доверчивое, близкое, теплое наполняло этот голос, что Лепехину мигом вспомнилась ковыльная опаленная степь, по которой тащились они в июле сорок первого, оба раненые, помогая друг другу, обходя дороги, запруженные вражескими машинами, ночуя в балках и в мелких лощинах, засыпая по очереди, охраняя друг друга. А как однажды за ними гонялся «мессер», как уходили от него по ровной, как стол, твердой земле, в которой не было ни окопчика, ни воронки — было некуда, и все-таки ушли…
— Чтой-то? Что за конвой? — закричал Ганночкин-младший.
Лепехин стремительно обернулся. Столкнувшись нос к носу с Каладзе, легко и совсем незаметно для постороннего глаза поддел его рукой. Грузин, мелькнув стесанными подошвами сапог и задушевно крякнув, полетел головой в снег, зарылся в него по самые плечи под хохот Ганночкина и еще какого-то солдата, выскочившего на крыльцо в мятой, с растекшимся на груди пятном солярки гимнастерке. Семенченко отскочил назад, на безопасное, как ему казалось, расстояние и закричал тонким голосом, дергая затвор карабина.
— Ну-ну-ну!..
— Не нукай, я не лошадь…
— Ай да Ваня! Во что значит бригадная разведка!
Ганночкин скатился с крыльца, проворно перебирая кривоватыми ногами — над его ногами всегда посмеивались, намекая на кавалерийское происхождение, в два прыжка примчался к Лепехину, сжал его.
— Как там брательник мой? Жив?
— Жив, жив, — проговорил Лепехин, пытаясь вырваться из объятий.
Каладзе поднялся на ноги, выковыривая из ушей снег.
— За что? — спросил он плаксивым, растерявшим зычность голосом.
— За юмор.
Ганночкин ткнул пальцем в сторону, откуда привели Лепехина.
— Ты?.. Через фрицевы окопы?
Лепехин наклонил голову. Ганночкин вопросительно посмотрел на него, посерьезнел.
— А мы, вона, круговую заняли. Осадили нас немцы. Вначале мы их в кольцо, потом они нас. Ты к майору? Ясно. Счас сообразим.
— Нелады у меня, Кузьма. Парень тут один при прорыве погиб, прикрывал. Вот, — тихо сказал Лепехин.
— То-то, я смотрю, глаза у тебя… Не твои глаза какие-то, — проговорил Ганночкин тоже тихим голосом. — Надо бы поиск сообразить. Может, найдем что?
— Надо бы…
Лепехин поднимался вслед за Ганночкиным по ступеням крыльца, чувствуя, что вот-вот сорвется с обледенелых порожков, вот-вот упадет от сковавшей все тело усталости; его одолевало безудержное, животное в своей необузданной дикости желание свалиться на тюфяк или на охапку сена, поспать хотя бы немного, хотя бы минут двадцать, этого хватило бы, чтобы прийти в себя, но нет, нельзя. Когда он был уже наверху, его остановил Каладзе.
— Прости, друг. Не сердись, — сказал он, держась за шею.
— Не сержусь, — печально произнес Лепехин.
— Может, помощь какая нужна, а? Ты только свистни.