Лепехин вглядывался в продолговатые и нескладные, плохо различимые в утреннем полусумраке фигуры и испытывал сложное чувство, связанное с неизвестностью, неустроенностью его сегодняшнего положения, с неопределенностью судьбы человека, глядящего в глаза и смерти и жизни попеременно, с каким-то опустошением, царившим внутри его. Он понимал, что надо собраться, стянуть расклеенные нервы в единый клубок, и напрягал сейчас весь свой организм, мобилизовывал все силы, оставшиеся в нем, чтобы стать тем, кем знали его в бригаде, — Лепехиным, человеком, с которым можно идти не только за линию фронта, в близлежащие леса, степи и горы, можно лезть в какое угодно пекло.
Свои это или немцы шли по улице — издали не разобрать, нет — на ватники надеты маскхалаты, у троих на груди — немецкие автоматы, у одного — карабин за плечами. Хотя по тому, как шли люди, по каким-то неуловимым признакам угадывалось, что не немцы…
Но, как говорят, береженого бог бережет. Лепехин отступил за стенку, выведя одну ногу вперед, чтобы легче было выскакивать, стал ожидать, когда эти четверо подойдут.
Уже совсем рассвело. Сырое небо отступило от земли, приподнялось, и вроде бы стало легче дышать, запахло землей, лежалым снегом, сеном, еще чем-то свежим; запахи фильтровались, наслаиваясь один на другой, ноздрям даже щекотно стало от такого обилия… Лепехин помассировал затылок ладонью, сгоняя внезапно подступившее опьянение, но тупая одурь не проходила, и он, сдвинув на лоб шапку, потерся затылком о шероховатую, напильниковую поверхность стенки, отрезвляюще больно цепляясь за длинноостую щепу успевшими отрасти после последней стрижки волосами.
Когда четверо были совсем близко, Лепехин оттянул рычажок затвора, ставя автомат в боевое положение, потом стащил зубами рукавичку, сунул ее за пазуху, изготовился.
Саднил рассеченный лоб — царапина оказалась глубокой и запеклась толсто, болезненно стянула кожу, Лепехин потянулся вниз, зацепил пальцами горсть талого, набухшего весенней сукровицей снега, провел им по лбу. Колкие холодные струйки поползли по щеке, за воротник, растеклись, растаяли в теплой глубине, остужая кожу, выбивая дрожь. Тупо ныла грудь — как он понял утром, его шибануло не отрикошетившей пулей, а кронштейном, на котором держалась фара, — сбило стояк разрывным зарядом и швырнуло вверх; навались Лепехин на мотоцикл десятой долей секунды раньше, стояк угодил бы в голову. Под рулем, в развилке амортизатора, где была установлена фара, зияла дыра; спутанные обгоревшие проводки комком выпростались наружу из рулевой колонки, а сам мотоцикл, дырявый, исковерканный, был уже не чем иным, как кучей железа, каких полным-полно на обочинах фронтовых дорог.
Лепехин посмотрел на своего железного конягу искоса, усмехнулся с тихой печалью, ощущая жалость к безотказному механизму — железо железом, а этот металлолом он не променяет ни на какую другую машину, на ноги поставит, дырки залатает, новой фарой вооружит — не-ет, не променяет.
Четверо были уже совсем близко. Они шли, с безразличной сосредоточенностью разглядывая деревенскую улочку, останавливаясь у плетней, заглядывая во дворы, в зияющие дверные провалы банно пахнувших после пожара хатенок, в выклеванные огнем глазницы окон; шли словно отрешенные, перебрасываясь редкими неразборчивыми фразами, погруженные в себя, — вместе с тем готовые в каждый миг встрепенуться, залечь, открыть огонь.
Они поравнялись с избой, за которой укрывался Лепехин, и, не задерживаясь, прошли было дальше, как один из четверых, совсем еще мальчишка, белобрысый и крупноглазый, задиристо курносый, с яркой сыпью конопушин на лице, заморгал бесцветными ресницами, недоуменно уставившись в рубцы, выдавленные на снегу колесами мотоцикла; потом недоумение на лице стерлось новым выражением, он поскреб тыльной стороной вязаной из домашней шерсти варежкой нос, взрезал тишь тонким голоском:
— Гля… Чи, броневик?
— Чи, броневик! Чи, броневик! Недотепа! — шуганул его подвижный черноволосый человек, заросший щетиной по самые глаза. Голос его был зычным, с кавказской, когда акцент на «э», окраской. — Разве броневик такой след оставляет? Это мотоциклетка. С люлькой. Три колеса — три следа. Недавно прошла… Вон пятно автола свежее. Когда свежее, оно всегда вот такое коричневое, если несвежее, то по ободку синяя кайма проступает. Понял?
— Так точно, товарищ гвардии ефрейтор, если несвежее, то по ободку с синей каймой. — Белобрысый с силой пристукнул каблуками кирзачей, карабин сорвался у него с плеча, больно лягнул по ноге.
— В полную глотку не ори, — предупредил его «товарищ гвардии ефрейтор», не обращая на громкость собственного голоса никакого внимания. — Немцы близко, они дадут прикурить, если разоряться будешь. Продырявят за милую душу.
— Е-исть, — тряхнул головой белобрысый.