Лепехин медленно сел на топчан и отрицательно покрутил головой, погружаясь в странное светлое забытье, лишь услышал сквозь дурноту, как где-то далеко фыркнул добродушным смехом Ганночкин…
Потом он еще почувствовал, как ко лбу, к запекшейся ссадине прикоснулись прохладные и очень легкие — почти ничего не весили — руки, как бережно приподняли его голову, и женский голос произнес, едва пробившись сквозь сон:
— В медсанбат придется, наверное.
— Не-е, — возразил Ганночкин. — Отоспится и без медсанбата. Это ж разведчик! Лепехин его фамилия. На всю бригаду разведчик из разведчиков.
— Я вас, Ганночкин, как старшая по званию, на гауптвахту посажу, — сердито проговорила женщина. — И никакие знаменитости не помогут. Ни Лепехин, ни даже сам командующий фронтом.
— На губу мы завсегда, — приглушенно хохотнул Ганночкин, — только вот товарища вы не отсылайте в медсанбат. А? Прошу вас! Мы отступали с ним вместе. Он меня у смерти из-под носа увел…
8
Лепехин проснулся от крутой комнатной жары и от тишины. Сдвинув на живот пропаренную, мокрую от дыхания шинель, он, уставший от неподвижности, некоторое время лежал не шевелясь, бездумно-трезвым взглядом, какой бывает у только что очнувшихся людей, рассматривал растрескавшийся от старости деревянный потолок, серо-коричневую, густо засиженную мухами матицу, потом, приподнявшись на локтях, сел. Повязка, наложенная ему во сне на голову, туго сдавила виски, под ней намокла и теперь ныла ссадина, разъедаемая солью… Он нащупал на затылке плоский узелок бинта, потеребил его пальцами, пробуя развязать, но узелок не поддался, такой был закостенелый и прочный — умелая рука потрудилась, ничего не скажешь, тогда он похлопал по сапогу, определяя ладонью — в голенище должен быть нож, цел ли? Нож был в голенище, Лепехин вытянул его, обнажив тяжелое приятно-теплое лезвие, аккуратно просунул кончик острия под завязку, перерезал.
Бинт отделился от ссадины легко — всегда отделяется легко, если рана нагноилась. Лепехин скатал его в тугой рулончик, сунул в карман гимнастерки — сгодится на случай, если придется еще раз перевязаться. Хотя медики и говорят, что нельзя один бинт дважды использовать — его обязательно надо стирать, но медики медиками, а свое мнение на этот счет должно быть, иначе бинтов не напасешься.
В избе было пусто, в центре стола на выскобленной до янтарного сверка доске стояла холодная коптилка, книгу из-под нее вытащили. В воздухе висел, выветриваясь, запах махорки, ворвани, пота…
Лепехин свесил ноги с топчана, нащупал пол. Накинув на одно плечо шинель, прошелся по избе.
— Вымерли, что ли? — Голос в пустой хате звучал глухо и одиноко. Лепехин присел на лавку, тронул пальцем коптилку — обдала холодом, вспомнил, что в кармане шинели должны быть спички. Нащупав коробок, зажег — огонек синим прозрачным пламенем вспыхнул на мгновение и стал гаснуть, Лепехин поспешно довернул колесико коптилки, поднес спичку к фитилю и долго, неотрывно смотрел, как, неспокойно мигая, разгорается пламя. Говорят, что азиаты любят смотреть в быстрые воды реки — их завораживает течение, европейцы же — на огонь. Он задул коптилку. Подняв голову, увидел, что на крюке, вбитом в стенку над топчаном, висит его ППШ с лохматым от иссеченной щепы прикладом, а внизу, у окна, стоит заботливо перевязанный трофейным телефонным шнуром мешок, дырчатый от пуль, — Ганночкин вытащил из коляски, но развязывать не стал. Лепехин поднялся, морщась от тяжести, вступившей в голову, снял со стенки свое покалеченное оружие, вышел на улицу.
День разгулялся. Земля, высвеченная солнцем, была синей от снежных теней, воздух — прозрачным. Деревня же — по-прежнему малолюдной, только далеко за пределами ее, в поле, совершенно открыто, не страшась выстрелов, ходили люди… Лепехин спустился с крыльца, услышал легкое потрескивание, будто кто щепил лучину. В углу двора у полуобвалившейся каменной стенки Ганночкин-младший развел костерок и, держа в вытянутой руке сковороду с длинной ручкой-рожком, что-то сосредоточенно в ней разогревал. Рожок, чтобы не обжечься, он обмотал порыжелым от старости вафельным полотенцем и медленно водил днищем сковороды по огню, время от времени выхватывая из разложенной рядом кучи дров какую-нибудь крюковатую суковину и засовывая ее в огонь. Двор благоухал от аромата разогретой говяжьей тушенки — зубы даже заломило от запаха, так захотелось есть. Лепехин присел на ступеньку крыльца. Услышав скрип, Ганночкин живо обернулся.
— А-а, проснулся? Сейчас обедать будем.
— Почему так тихо в деревне? Утром было тихо, сейчас тихо, а? Будто мы в тылу.
— Почему, почему?.. По кочану да по кочерыжке. Много знать будешь, скоро состаришься, — рассмеялся Ганночкин, повернул к Лепехину лицо. Лицо у него было широким, некрасивым, до пьяной красноты разогретым близким огнем, щеки полыхали, глаза же, вернее, глазки — неопределенного серого, с прозеленью цвета, с белками в мелких кровяных прожилках — были добрыми, ребячьими.
— Старкова не нашли?
Ганночкин не ответил. Он резко выкрикнул: