— Были вологодские, — повторил Лепехин. — У меня даже в приятелях один был, ординарцем у комбата служил. Упрямый парень, если задумает какое дело, исхудает, в кость обратится, но обязательно доведет до конца. А что вологодскими заинтересовались?
— А я ж из вологодских. А здесь, на Украине, замужем.
— Ясно, — кивнул Лепехин.
— Ты откуда призывался?
— Из Адлеровки. Пацаном взяли — сам напросился… Зимой.
— Адлеровка — это что? Город?
— Деревушка.
Есть такая деревушка в степи, среди хлебов и арбузных бахчей. Война началась для Лепехина с безудержного желания попасть на фронт, потому что, как считали он и его приятели-подростки, бои могут кончиться без них; расколотят папаши и старшие братья ворогов и на их долю ничего не оставят.
Осенью немцы подошли к Адлеровке. Собрались колхозники на звон бригадного колокола — враг под носом, уходить надо. Рядили недолго: первым делом нужно разобрать и закопать в землю оставшуюся в колхозе технику; вторым — согнать в гурты скот и увести его на восток.
Со скотом снарядили семерых. Троих — старых и четверых — малых. У старых — опыт, знают белобородые деды, как уберечь скот от напасти и тяжелой дороги, у малых — резвые ноги. Так что из семерых по всем законам арифметики выходило три полноценных пастуха, которым можно было доверить колхозных чернух и буренок. На том и порешили.
Дома наскоро скрутили Лепехину узел, сунули в него полтора десятка праховых яиц — Лепехин признавал только праховые, всмятку, еще положили два пшеничных ситника, в использованный почтовый конверт насыпали соли, на прощание перекрестили размашистым русским крестом — скорее по привычке, чем по вере. Когда же гурт тронулся под лай собак и щелканья кнута деда Никанора, — а дед Никанор был назначен главным пастухом, выскочила соседка, — тоже, как и Зинаида, молодайка, — метнулась к дороге с кульком пахучих деревенских булок:
— Поддымники. Горячие! На всех хватит. Токо-токо испекла…
Хотела еще что-то сказать, но не смогла и опустилась на пыльную обочину.
Вернулся Лепехин в село уже зимой. Адлеровку немцы так и не взяли, распласталась она среди снегов, высохшая, почерневшая, голодная, незнакомая. Что-то произошло с деревенькой, что-то надломилось в ней. Потом он понял, в чем дело: те, кто постарше и посильнее, уже воевали — даже бабы, в том числе и соседка, кто послабее — эвакуировались. Осталась серединка на половинку, самая малость, по пальцам можно пересчитать — вон дым из трубы вьется, значит, в этой избе живут люди; вон вторая труба коптит облака, вой третья… И все. Пальцев одной руки хватит.
Двинулся Лепехин в военкомат пешком. Добрался к вечеру, в прихожей стянул с себя засаленную, пропахшую кострами и землей телогрейку — это у него привычка снимать одежду в прихожей, — сунул ее под табуретку, стоявшую у двери, направился к военкому.
Мужчина с двумя шпалами в петлицах что-то писал стремительным неразборчивым почерком на разлинованном карандашом листке бумаги. Лепехин кашлянул — мол, к вам пришли; военком махнул рукой — подожди, парень! Закончив писать, он оторвался от стола и подозрительно осмотрел Лепехина с головы до ног.
— На фронт, что ли?
— На фронт.
Военком хватанул воздух побелевшими губами и гулко хрястнул кулаком по столу.
Другой бы стушевался, оробел, но… Неудачно шутите, товарищ военком! Лепехин отчеканил три шага вперед и, в свою очередь, изо всей силы опустил кулак на комиссаров стол.
Военком растерянно откинулся на спинку стула, в глазах его Лепехин уловил слабину восхищения — вот зараза!
На следующий день он уже трясся в теплушке, идущей на фронт.
— Что-то я слышала про эту твою Адлеровку, — сказала молодайка, в голосе ее были удивление, сомнение, неуверенность.
— Не знаю. В военных сводках она не фигурировала. По радио о ней тоже не передавали… Ну, хозяюшка, спасибо за все доброе. Надо бы и кемарнуть, а то завтра туда, — Лепехин кивнул в сторону окошка, тоненько тренькавшего под напором грузной ночи.
Зинаида не ответила, она поднялась бесшумно, искоса поглядела на Лепехина. Сержант уловил в бездони ее глаз удивление, дерзость, опасный хмель, впрочем, все это тут же исчезло, утонуло, на плаву осталось лишь сочувствие, которое и женским-то не назовешь, оно скорее материнское или сестринское.
Лепехин тоже встал, почувствовал себя одиноко, потянулся, захрустели кости, зевнул равнодушно, ощущая, как ноют затекшие мускулы.