Отец семнадцатилетней Яаны Тамаренко (окрещенной в честь испанского дедушки Яана), намаявшись в Константинополе, решился ехать в Аргентину, ибо пришел к выводу, что совдепия падет не скоро. Он сказал об этом за завтраком, вяло шевеля усами. Она же объявила невпопад, что видела у Никанора Платоновича молодого офицера, он элегантен, но холоден, коренаст, но несколько женственен манерами, постоянно зевал, но его манеры выдавали истинного петербуржца. Он пропал неожиданно; никто не знает, кто он и кем приглашен, даже хозяева. И она бросила взгляд в окно, если не страстный, то, по меньшей мере, с оттенком страсти в посиневших глазах, изобличавший в ней испанское начало. Отец многозначительно оглянул ее, крякнул, надел потрепанную в рядах Врангеля фуражку и вышел.
Незнакомец вновь встретился через день, невдали от храма святой Софии, арестованного четырьмя минаретами. Брюнет стоял на углу, в гражданском платье, ковыряя под рыжими усами зубочисткой[9]
. Миновав его, она оступилась и могла бы упасть, но незнакомец поддержал ее под локоть, нежданно вырастя рядом. Поблагодарив по-русски и французски, она удалилась несколько поспешно, смущенная спокойным и тяжелым взглядом черных глаз. Обернулась через квартал и, сладко испуганная сопровождением черножалого взора, поспешила дальше.Непонятная сладость этого испуга (да и сам испуг был ей мало понятен) вспоминалась на протяжении всей предотъездной кутерьмы – глотания драгоценностей, продажи и обмена вещей, суматошных денежных расчетов; соответствовавшей духу времени, когда все бежали, уезжали, приезжали, глотали камешки и яды, стрелялись, что-то распродавали и высчитывали разницу валют. Две встречи подзабылись лишь при отплытии, как начали истаивать в воздушной синеве константинопольский порт и пышноусые басурмане кофеен, а в синемилой дали уже рисовались гаучо, сомбреро и прерии.
Когда рыжеватые кудри Яаны овеяли ветры Атлантики, а меж ее очаровательных полушарий с победным залпом явились камни, залог безбедности на первых порах, Незнакомец (мысленно она писала это слово с заглавной буквы) явился вновь. Она сидела на палубе, где трио исполняло Доменико Скарлатти, аккомпанируя томными движениями веера в еще более томной кисти. Повернув голову вправо, навстречу бризу, увидела его облокотившимся о борт – уставившись вдаль, он попыхивал маленькой пеньковой трубочкой. Слонявшиеся рядом пассажиры будто не примечали его, а он их. Его солдатская шинель напомнила ей страшилки о красных, ходивших в подобных шинелях, и она отвернулась, боязливо поежившись, а через несколько секунд, вернувшись взглядом, не нашла его, не нашла вообще нигде, только раздымочки из его трубки почему-то стойко держались в воздухе, она их видела ясно. Нет такого пассажира, втолковал ей отец получасом спустя, оглядел ее фигурку от рыжих венчиков макушки до кончиков туфелек и, всмотревшись в блажные глаза, медленно перекрестился.
Больше он про Незнакомца не слышал, а расспросив через день служанку, вновь не услышал подозрительного. Тамаренко настораживали только ее капризы, небывалые до отъезда, нервные покачивания ногой под столом, птичье трепыхание пальцев над книгой, когда он спрашивал, каково доченьке в море. На четвертый день плавания он обедал в салоне-ресторане. Каждый третий присутствующий тоже был эмигрантом-славянином, а полковничье звание, дородность и окладистая борода Тамаренко внушали почтение и остальным двум третям. Он внес достойную лепту в поедание, распитие, фехтование зубочистками и обсуждение межконтинентальных новостей, со вкусом излагая перипетии крымской кампании, вначале восхваляя Врангеля, потом журя, наконец, порицая, встав во главе белого дела и изгоняя из России «большевистскую чуму», и уже почти изгнал, когда собеседники сомлели, он также почувствовал усталость и удалился, столь умиротворенный, что не заметил опасного блеска вновь посиневших глаз Яаны, не понял, что пуще прежней нервозности должны настораживать эти внезапное спокойствие и одновременно налет праздничности во всей ее осанке, будто перед балом, будто ею найдено, замечено нечто искомое.