– Твоего зверя мы знаем, – сказал он, наконец. – Его зовут Цербер. И он из породы церберов. Но когда-то очень давно. За что-то, что знать тебе малосмысленно. Его разжаловали в простого стигийского пса. Правда, имя мы ему оставили старое. Но он его не помнит. Потому что память его гораздо старее тела. И теперь он обречен рыскать по равнине, ища то, чего, в общем-то, не терял.
– Выходит, выхода нет, – прошептала перепуганная бабочка.
– Выход есть всегда, – хохотнул бог и кивнул в сторону выхода – на дырку в потолке.
Возможно, это была шутка, сродни той, что у людей нет крыльев, но бабочке было не до смеха, а притворяться веселой она снова постеснялась. Она попросила у бога имя. Она ведь не многого просит?
Бог молчал очень долго. Так долго, что где-то деревья, которых она никогда не видела, успели родиться, вырасти и сгореть. Потом он медленно произнес: «Мы дадим тебе имя». И еще: «Нам интересно».
– Сможет ли твоя глупая любовь убить его тело. Или сделать моложе его память.
Бабочка: «Спасибо, Господи!»
– Не перебивай. И благодарить не спеши. Слушай внимательно. Мы дадим тебе красивое имя. Очень длинное. Мы дадим тебе право менять свое имя и меняться вместе с ним. Слушай внимательно. И запоминай. Ты останешься до самой смерти такой, и только такой, какой твой Цербер заметит тебя. Если, конечно, заметит. Но ты имеешь право лишь тасовать или убивать. Буквы и слога своего имени. Добавлять или придумывать новые ты не сможешь. Даже если захочешь.
– Спасибо, Господи!
– Потому что придумывать имена – прерогатива бога, – гремел бог, – и только бога.
– А ты всего лишь жалкая, глупая козявка. Надеюсь, все ясно тебе?
– Да, Господи.
– Gut! Ступай тогда прочь, крылатая бестолочь.
Бог снова замолчал.
И бабочка улетела – заметьте, улетела, а не упорхнула. Все дело в том, что теперь в ее движениях появилась плавность и грация, ибо тяжело порхать, неся за собой сверкающий шлейф своего имени, состоящего из двухсот тридцати слогов, трех разных алфавитов и немецкого акцента.
Она нашла Цербера по запаху – новому запаху – печали об утраченном. Он лежал на том же холме, только не спал, а грустил. Бабочка села ему меж ушей и стала петь свое имя, долго петь, с чувством, с расстановкой, пела целый день и половину ночи. Но в ответ получила лишь сорок третий запах зверя. Запах восторга от возвращения того, о чем уже и думать забыл. И ни слова, ни полслова. В дурдомах это называют дежа-вю.
Даша прошептала сонно: «Это все немцы», – она лежала там же – на моем плече, с закрытыми глазами.
Саму же бабочку он игнорировал по-прежнему. Он привык все происходящее воспринимать как должное, и, вполне вероятно, он ее все это время видел, но поскольку его память молчала, молчал и он.
Снова потянулись бурые дни с повторяющимися запахами, которые вскоре все сбродили в один – тупое отчаяние и легкую боль на фоне мускусных будней.
Чего только не делала с собой бабочка, как не меняла свое имя, кем только не становилась – лучиком солнца, криком сойки, водой, эхом от удара хвостом, мышью, которых зверь всегда презирал, песчинкой, вызывающей чих, однажды прикинулась тучей – все тщетно… И вот только когда в имени бабочки осталось ровно два слога и две буквы, а ее надежде и терпению – два последних вдоха, Цербер неожиданно и внятно обратился к ней. По имени.
Он сказал: «Эй, ты!»
Эя (таково на тот момент было полное имя бабочки) сразу и не вкурила, что это он ей, она думала: как это все же печально – когда против тоски и отчаяния у тебя всего-то и есть что две буквы и четыре вдоха; но Цербер смотрел на нее. Он сказал: «Эй, ты, зверушка, прекрати мельтешить у меня перед носом. Ты поднимаешь слишком много пыли».
Бабочка, к тому моменту уже давно не бабочкой бывшая, а зрелой, даже чуточку переспевшей барышней, с телом гибкой куницы, глазами ночи, ловкостью и грацией горностайки, она сказала своим нежным, чуть звенящим от волнения голосом, неожиданно даже для себя: «Gut, – и, вконец смутившись, добавила: – Ya, уа!»
– Кто ты такая, красавица? – спросил Цербер, рассматривая ее с удовольствием. Он находил действительно красивым весь ее облик: переливчатая мягкая шуба цвета вишни, уши торчком, волнение и страсть в голосе. – Как твое имя?
– Ах, – отвечает та, – зовут меня Эя, и я так рада, так счастлива… – Она рассказывает ему обо всем. Об украденном сне, о его равнодушии и своей любви, как ради своей любви она осмелилась слетать к богу в курган, обо всех своих метаморфозах говорит бабочка, о надежде и отчаянии, только про птиц почему-то она не говорит ни слова. – Но теперь, – итожит малыха, – все хорошо. Ты заметил меня и назвал по имени. Теперь я останусь навеки такой. Вишневой Горностайкой по имени Эя, и… Я так люблю тебя, Цербер!