Я был начитанным мальчиком. Даже успел прочитать хранящийся в тумбочке «Один день Ивана Денисовича» тогда незнакомого мне Солженицына. Правда о репрессиях постепенно проникала в мир. Появились первые люди оттуда. Однако вслух эту книгу еще не решались обсуждать. Отец давал ее своим знакомым. Возвращая книгу, они неопределенно говорили: «Да-а-а, было же такое!» Первый росток лагерной литературы. Правда была нужна, она была необходима нашему обществу, но из этой книги растут книги нынешней свободы — о ворах и законах зоны. Такие книги привнесли в нашу жизнь лагерную философию одиночек, постепенно заменяя «все, как один, умрем» осторожным «умри ты сегодня, а я завтра». Ядом была пропитана жизнь, яд вливался в наши головы через книги, все постепенно менялось, и не в лучшую сторону.
Процесс над Синявским и Даниэлем мне был знаком по газетам. Больше всего поражали выступления людей, говоривших, что книг Даниэля и Синявского они не читали, но гневно осуждают писателей за то, что они искажают советскую действительность и клевещут на нее. Мне безумно хотелось прочитать эти книги, чтобы попытаться все понять самому. Но прочитать было негде. Прошло время, мне в руки попали произведения охаянных в то время людей. И что же? Собственно, я не понял, что в этих книгах было страшного? Ну написали. Хорошо написали. Надо было печатать. От того, что люди это прочитали, мир не перевернулся бы. Мир перевернулся как раз из-за того, что написанное объявили запрещенным. Мир всегда меняется в худшую сторону, если жизнь начинают обкладывать различного рода запретами. За колючей проволокой все и всегда обязательно видят свободу. Никто не понимает того, что это всего лишь тот же самый мир, но по ту сторону забора. Если смотреть правде в глаза, то осужденный и охрана всегда живут за колючей проволокой, только каждый по свою сторону. Между прочим, до Синявского с Даниэлем был Тарсис. Здесь его сажали в дурдом, но и за рубежом быстро выяснилось, что это сумасшедший. «Голос Америки» сообщил, что Тарсис лечится в клинике у известного швейцарского психиатра. Мессии из психа не получилось.
Как было не поверить тому, что писалось в газетах? Мы тогда росли в доверии к печатному слову. В стране, которая семимильными шагами шла куда-то вперед, и не могло быть иначе. Вранье постепенно становилось нормой жизни. Воспринимали мы его как чистую правду. Вранье тоже было семимильным.
Обман… Мы все изолгались. Наш мир полон вранья. Включите телевизор и вы увидите, как очередной президент обещает бороться за всеобщее счастье и грозится лечь на рельсы, если эта борьба окажется неудачной. Многочисленные клипы до тошноты рекламируют абсолютно ненужные нам товары. Олигархи сулят облагодетельствовать народ, и это означает, что пора присматривать себе место на кладбище. Вместо Родины нам выдали ничего не значащие бумажки. Родину кто-то оставил себе. Вместо настоящей работы нам дали базар, и сказали, что это и есть работа, достойная пера фантастов.
Светка Федорова по телефону уверяет мужа, что ночевала у подруги, хотя всему отделу известно о ее интрижке с завотделом Михальским, деловитым кандидатом наук в роскошных очках и при нажитой умственным трудом лысине. Сам Михальский в очередной раз создает концерн «Три бабочки», клятвенно обещая обогатить всякого, кто вложит в бизнес хотя бы рубль. Остальные делают вид, что усердно трудятся, хотя все с нетерпением ждут вечера, чтобы распить уже запасенную водку, даже не подозревая, что вместо водки в бутылки залит поддельный суррогат. Сорванец и гроза первого «А» класса Вовик Булкин стирает в дневнике двойку, поставленную за полное незнание предмета. И даже бездомный пес Шарик делает вид, что спит, хотя на деле внимательно наблюдает за перемещениями по двору хозяйского кота Васьки.
Надоело. Хочется праздника для души. Праздник бывает чаще всего случайным, едешь по степи на велосипеде, вдруг пригорок, поворот, и — что это? — перед тобою поле тюльпанов. Желтые и красные тюльпаны делают серую степь фантастически красивой. Казаки называли тюльпаны лазоревыми цветами, а еще влюбленный казак обращался к любимой: «Светик мой лазоревый». Тем самым красота девушки и цветка уравнивались, и цветок и девушка освещали степь своей красотой.
Примерно после четвертого класса мы всей семьей поехали на Хопер. Там, близ станицы Зотовской на хуторе Покручинский до войны жила семья Сенякиных. Она была многочисленной, но я не помню, сколько детей росло в семье. Сам я знаю двоих — деда Василия и деда Илью. Странное пошло время — никто и ничего не помнит о своих предках. Забывчивое время — помнят обычно только то, что застали в жизни. Вообще, жизнь разделилась на «до семнадцатого года» и «после него». Революция прошлась шашкой по памяти, кровавя, она вырубила поколения прадедов.