Синеоков, увидев Коста, встал, протянул руку и сказал, обращаясь к дочери:
— Это Константин Леванович, друг мой. Ну, садитесь, садитесь… — ласково приговаривал он.
— Благодарю вас, Иван Ильич, — смущенно ответил Коста, оглядываясь.
Девушка продолжала улыбаться, глядя на него от порога комнаты. И тут он узнал ее. Леля!
— Вот не ожидал! — воскликнул Коста. — Значит, вы здесь живете?
Она очень повзрослела за те полтора года, что они не виделись, со дня похорон Тургенева. Чуть заметная складочка легла между бровей, серьезнее и глубже стали глаза.
— Конечно! — весело ответила Леля. — Ведь Иван Ильич — мой отец…
— Ничего не пойму, — развел руками Синеоков. — Вы знакомы?
Смеясь и перебивая друг друга, они рассказали Ивану Ильичу о том, как познакомились в академии, и, видя, как оба оживились, Синеоков тоже обрадовался их встрече.
— Ну, дочка, соловья баснями не кормят, — ласково сказал он. — Ты в доме хозяйка! — И, мгновенно погрустнев, добавил: — Вот уж скоро полгода, как мы осиротели…
В комнате вкусно запахло хлебом и жареным мясом. Впервые за последние тяжкие месяцы Коста вдруг почувствовал себя дома.
Далеко за полночь, когда Коста наконец поднялся, Синеоков крепко схватил его за руку.
— Не время в такой час разгуливать по питерским улицам, — сказал он. — Оставайся-ка ночевать! Моя квартира, надо полагать, надежно охраняется. Й если полиция поинтересуется, что за молодой человек пришел к нам, скажем — жених к невесте пожаловал. Задержался, заночевал. Вообще, Коста, переселяйся-ка ты к нам! Одному трудно на чужбине, будем делить хлеб-соль.
Так нашел Коста в чужом городе родной дом. Леля стала ему словно младшей сестренкой. В свободное от работы в порту время он вместе с нею ходил на базар, помогал готовить незатейливые обеды. Иногда Коста «зайцем» пробирался в академию, слушал лекции, вечерами они долго засиживались с Синеоковым, вели нескончаемые беседы. И эти разговоры — о Сен-Симоне и Чернышевском, о Фурье и Герцене — постепенно стали для Коста неотъемлемой частью его петербургской жизни.
Когда Коста читал Ивану Ильичу свои стихи, тот слушал внимательно, переспрашивал, просил повторить.
— Так, так, — говорил он негромко. — Как это там у тебя? Ну-ка, еще раз!
И Коста читал:
— Постой, постой, — прерывал его Иван Ильич. — Насчет могилы — это тебе еще рано. У тебя вся жизнь впереди. Для борца смерть — бегство. Так что об этом не надо. А вот тут здорово: «Свободу я больше, чем славу, любил!» На стихи Якубовича похоже… Слышал о таком поэте?
— Конечно! — воскликнул Коста. — Я даже знаком с ним. Только не знаю, где он сейчас.
— Арестован, — сказал Синеоков. — В Дерпте организовал типографию, засыпались… Умнейший человек. Я читал письмо, написанное Якубовичем накануне ареста. Некоторые строчки наизусть запомнил. Послушай! «Вы спросите, отчего же теперь так мало сил? Я вам отвечу стихами Некрасова: «…Гремел, когда они родились, дикий гром, ручьями кровь лила. Эти души робкие смутились, как птицы в бурю, притаились в ожиданьи света и тепла…» Ну, так завоюем же этот «свет» и «тепло»! А для этого нужно идти рука с рукой».
Однажды Иван Ильич, как величайшую драгоценность, принес домой старые затрепанные номера герценовского «Колокола». Коста с благоговением взял их в руки. Как давно не приходилось ему видеть «Колокол»! Он рассказал Синеокову о лопатинской библиотеке, где просиживал чуть не ночи напролет.
— Герман Лопатин? — переспросил Синеоков. — Ах, знаю, знаю…
Но больше ничего не сказал, и Коста понял: не такие сейчас времена, чтобы быть откровенным даже с друзьями.
— Разные грузы перевозить приходится, — продолжал Иван Ильич и кивнул на «Колокол», который Коста бережно держал в руках. Но и тут Коста ни о чем не стал расспрашивать. Работая на пристани, он не раз замечал, что Синеоков принимает от матросов какие-то таинственные посылки. Не опасаясь Коста, Иван Ильич спрашивал: «Лично мне? Очень хорошо!» И быстро удалялся в свою каюту.
Иногда, под вечер Иван Ильич надевал сатиновую косоворотку, смазывал сапоги и уходил куда-то. Возвращался поздно, возбужденный, веселый.
— Так-то, дети мои, — прихлебывая горячий чай, говорил он. — Дело наше надо передать в руки самого народа. А для этого необходимо подготовить вполне сознательных и критически мыслящих рабочих. Русский мужик на революцию не способен, — добавлял он, понижая голос. — Пока не разовьется промышленность, не созреют кадры пролетариата, — возможны только бунты. Вот оно как, дети мои…