Я боялся Иванова. В моем деле его больше всего занимал случай с письмом. Случай был загадочный. Накануне ареста я неосмотрительно написал письмо заграничным товарищам. В нём хотя и иносказательно, но всё же довольно прозрачно сообщалось о состоянии организации, о моей в ней работе. За мной следили; я поручил опустить в почтовый ящик письмо своему родственнику, реалисту Николаю. Николай бросил письмо, как я ему посоветовал, на окраине, но его выследили, ночью обыскали и арестовали, на допросе допытывались, куда, кому и от кого было письмо. Николай заявил, что писал письмо он своему школьному товарищу, фамилию назвать отказался. Николая продержали под арестом несколько дней, освободили, но уволили из училища. Допрашивая меня, полковник Иванов уверенно утверждал, что письмо, опущенное Николаем в ящик, написано мной и что оно уличает меня документально. Я притворялся изумленным, но был встревожен: если письмо в руках Иванова, мне не миновать 102й статьи, суда и каторги. Однако на допросах Иванов письма не показывал, и, в конце всех концов, я не знал, находится ли «вещественное доказательство» у Иванова. «Полковник знает о письме, — рассуждал я, — очевидно, оно им перехвачено: извлечь его своевременно из почтового ящика было очень легко. Но почему Иванов не предъявляет его мне и не передаёт дела прокурору?» Во время допросов полковник, сидя на краю стола и слегка покачивая правой ногой, заложенной на левую, спрашивал:
— По вашим заверениям выходит, что письмо писали не вы, но, может быть, вы объясните, кто является автором пространной корреспонденции, помещённой в апрельском номере центрального органа большевиков — социал-демократов? Напомню, в корреспонденции рассказывается о последних стачках в губернии и о тюремных порядках.
Я с неподдельным возмущением отвечал, что такой заметки, о которой он говорит, я никогда не писал и не читал. Иванов вынимал серебряный портсигар с золотыми монограммами и перламутровыми инкрустациями, гостеприимным и чуть-чуть небрежным жестом предлагал папиросу, клал на стол портсигар, не торопясь закуривал.
— Возможно, этот номер не дошёл до вас, но заметка была написана вами, вами — и больше никем, — заканчивал он твёрдо и уверенно, для большего веса негромко хлопая ладонью по столу.
Я с тоской глядел, как в перламутре портсигара переливалось небо, солнце и свет, горячо отрицал своё авторство, поражаясь в то же время сообразительности Иванова: заметка принадлежала мне.
— Вы писали письмо, которое опустил в ящик Леонтьев; вы корреспондируете в зарубежный орган большевиков, вы выступали на нелегальном собрании рабочих-печатников, вы руководили местным комитетом. Всё это точно, всё это — правда, и вы знаете, что я говорю правду.
— Предъявите письмо.
Еле заметная улыбка остро мелькала под жёсткими усами Иванова вокруг его тонких и сухих губ. Потушив окурок, он сцепившимися пальцами охватывал колено, покачиваясь, спокойно отвечал:
— Не торопитесь, всё в своё время, всё в своё время.
Я возвращался в тюрьму встревоженный и подавленный, подолгу не мог взять книгу в руки. Есть у Иванова письмо или нет? Сведётся ли моё дело к простой административной ссылке, будут ли меня судить, чтобы отправить на каторгу? Эта неизвестность изнуряла, являлась настоящей пыткой. Шли дни за днями, дни за днями, однообразные, томительные, одинокие, с неотвязными мыслями всё об одном и том же, с долгими одуряющими бессонными ночными часами, когда не знаешь, куда деть отяжелевшую голову, нервно зудящие ноги, и когда за окном благоухает хлебосольный июль или зрелый, пахнущий яблоками и мёдом август.