Я ссылался на три года в Архангельскую губернию. Путь предстоял тяжёлый. Пересыльным отводились самые сырые, подвальные помещения. Их кормили остатками и без того скудного арестантского котла, ими помыкали, их морозили, били, убивали. В тёмных, в пропахших человеческим калом и мочой, махоркой, ножным потом, таящих в себе полчища клопов длинных камерах, на нарах, под нарами, на мокром, загаженном полу копошились воры, убийцы, громилы, насильники, жулики, политики, оборванные, обовшивевшие, покрытые коростой, экземой, нарывами, чирьями, изъеденные сифилисом, чахоткой, цингой, ревматизмами, умирали от тифа, от дизентерии и других тюремных бичей; камеры переполнялись в три, в четыре, в пять раз против нормы. В спёртом, в закисшем воздухе глухо звучала мерзостная ругань, орали песни, играли в карты, дрались, охальничали, чавкали хлеб, стонали, хохотали, кашляли, свистели, гикали. Какой-нибудь случайно попавший «за бесписьменность» (беспаспортный) новичок, ошеломлённый этими недрами тюремного быта, с недоумением, с ужасом останавливался у входа, не зная, что делать с собой, куда шагнуть, к кому пристать. Его мигом окружала орава с покойницкими, озорными, хитрыми лицами; услужливо и угодливо поддакивая, его вели к нарам; предлагали лучшие места, чай, вступали в приятельские беседы, выражали сочувствие, советовали. Новичок успокаивался, с доверием расспрашивал, как ему быть, благодарил. Спустя десять-пятнадцать минут он сидел с вывороченными, с вырезанными карманами, без шапки, его бельё в узелке уже делили поспешно где-нибудь в углу камеры, присевши на корточки, ссорясь и глумясь. Нередко он плакал, над ним потешались.
В этапках я увидел последнее падение человека, позор его и потерю им своего образа.
Во Владимирской пересыльной тюрьме под нарами, на которых я спал, занимал место малый лет девятнадцати, с синим лицом удавленника, пучеглазый, с отвислыми слюнявыми губами, одетый в овчинный полушубок, кишевший паразитами. Его звали Марусей: он торговал собой, зазывая ночами арестантов под нары. За «ласки» ему платили гривенниками, махоркой, чаем, сахаром, побоями. Днём он кокетничал. Это было отвратительно. Он по-женски расслабленно вихлял бедрами, заворачивал кверху полушубок, складывал «сердечком» губы, «делал глазки», смотрел в зеркальце, немного больше медного пятака, слюнявил нечистую ладонь, чтобы пригладить свалявшиеся войлоком волосы. К нему относились с гадливым презрением, но его халатом накрывались многие.
Недавний его соперник по ремеслу, молодой парень с кривыми ногами и руками, лежал больным. К нему нельзя было приблизиться, до тошноты пахло калом: торговля собой довела его до того, что заднепроходная кишка у него ослабела, он постоянно испражнялся. Его пинали ногами, плевали ему в лицо, требовали от надзирателя убрать его в больницу. Он мычал, плакал, бредил по ночам, но чаще лежал с тупым и покорным видом животного, заживо сгнивая и разлагаясь.
Я познакомился с худощавым невысоким каторжанином Кастровым. В тюрьмах есть свои щёголи. Кастров принадлежал к ним. Серая куртка и брюки его из тюремного сукна были сшиты как будто по заказу дорогим портным, но ещё лучше он носил халат. Халат лежал на нём свободно и непринуждённо, накинутый на плечи. Казалось, халат вот-вот упадёт, но он не падал. Кастров держал его на себе незаметными привычными движениями спины, лопаток и плеч. В небрежности, с которой он носил его, не было ничего подчёркнутого. Расстёгнутый ворот рубахи с болтавшейся тесьмой открывал крепкую, каменную грудь. Кастров ходил не спеша, расставляя по-каторжному ноги, кандалы звякали у него слегка и мелодично. Тюремная шпанка уступала ему дорогу, он выглядел среди неё как хан. Ему с подобострастием носили кипяток, покупали папиросы, доставляли водку. Он не замечал услужающих. У него водились деньги. Кастров шёл вторично на каторгу по громкому уголовному делу: он мастерски ограбил в Варшаве богатый ювелирный магазин путём подкопа, но поссорился со своей сожительницей — «марухой», она его выдала. Он отравлял также людей. Он отравлял стариков, старух, отцов, матерей, дядек, тёток по наущению и по найму сыновей, внуков, племянников, родных, метивших в наследники. Кастров рассказал мне о нескольких способах отравления, к каким он прибегал. Один из них отличался простотой и зверством. Отравляемому в пищу ежедневно малыми дозами примешивается мелко изрубленный конский волос. Он впитывается в стенки желудка, они покрываются мельчайшими многочисленными язвами, — человек худеет, хиреет, умирает от худосочия. Ad patres[2]
отправляются тихо и незаметно. Почти никогда не догадываются произвести вскрытие.