Иногда я просыпался на рассвете. Предутренняя мутная прозелень еле пробивалась сквозь окно и решётки; неясно проступали своды потолка и грязные, словно набухшие чем-то мутным, стены. Книги, стол, кувшин с водой, параша в углу тонули и как бы таяли в сумерках. В тюрьме стояла глухая, угрюмая, подземная тишина. Застывшая неподвижность окружающего казалась грозной и зловещей. Воздух был удушлив и липок. Первое мгновение после пробуждения разум ещё дремлет, в то время как наши органы чувств уже бодрствуют. Просыпаясь, я с жестокой, с неотвратимой ясностью чувствовал, что настоящее безотрадно, а будущее сулит беды и несчастья. Да, дверь заперта, я в тюрьме, я одинок, уходят самые здоровые годы. Кто знает, суждено ли мне быть когда-нибудь свободным, то есть чтобы меня не сторожили, чтобы я мог ходить, куда хочу, бродить по лесным тропам, вдыхать запах зреющей ржи, встречаться с кем желаю, красть милые женские, невзначайные улыбки, или я уже причислен к мрачному синодику безвестных, имена же их ты, господи, веси!.. Хуже всего, что я не знал настоящей женской любви. Неужели я так и погибну, никем не любимый и никого не любя?.. Я стискивал зубы, вбирал голову в плечи, сжимался в комок, подгибая ноги, плотно закрывал глаза, зарывался в одеяло из солдатского сукна. Жёсткий ворс колол лицо, шуршала истёртой соломой подушка, я старался замереть, заснуть, всё позабыть. Мне вспоминались счастливые мелочи из детства: игрушки, пахнувшие свежими красками и лаком, уж, от которого я в страхе бежал, таинственный и неуловимый сверчок по вечерам; мне хотелось мечтать о прекрасном и несбыточном, но камера, но письмо, безотрадность заточения обрывали мечтания. Нет ничего хуже, когда человек лишается их… Человек должен жить выше на тысячу и восемь метров над землей. Почему на восемь, почему на восемь? Не сошёл ли я с ума? Мне делалось страшно. Я погружался в тупое оцепенение. Но тут на помощь приходил рассудок. Он начинал свою работу с медлительным и трезвым упорством, он утешал и ободрял меня. Он напоминал о друзьях и товарищах за тюремными стенами, ослабляя чувство одиночества, он говорил, что письма у Иванова нет, судебного дела не будет, меня отправят в ссылку, а там вновь — воля, соратники. Я засыпал успокоенный.
…На пятом месяце заключения Иванов вызвал меня для нового допроса. Он был особенно любезен и вежлив.
— По-видимому, дело ваше будет передано прокурору. Тамбовское жандармское управление поручило мне задать вам несколько вопросов.
Из допроса я узнал, что в Тамбове арестована группа большевиков. Иванов предъявил несколько фотографических снимков. Кое-кого я узнал, но дал полковнику обычные отрицательные ответы. Я отверг также обвинение, будто я делал доклад на конспиративном собрании: «На собрании я не присутствовал». На этот раз я сказал правду.
Иванов имел как бы даже участливый вид. Это рассердило меня. Подписывая протокол, я бранчливо сказал:
— Никакого письма у вас нет. Ваши расчёты на Тамбов не оправдаются.
Иванов поднял плечи, посмотрел сбоку на правый погон, рассудительно и вдумчиво ответил:
— Тем лучше для вас. Думается, однако, что с Тамбовом дело серьёзное.
Он предупредительно проводил меня до дверей.
Я пробыл в тюрьме ещё два месяца в тягостных предчувствиях. Из полуподвала меня перевели на третий этаж. В ноябре я снова был вызван в жандармское управление. Меня принял Балабанов. Он сбрил бороду, заострив эспаньолку, она торчала у него под нижней отвислой губой нелепейшим образом. Пухлое румяное лицо его совсем закруглилось. Сыто и скучно он объявил:
— Придётся вас отправить в ссылку. Вот постановление департамента полиции.
Я облегченно вздохнул. Прочитав постановление, Балабанов прибавил:
— Удачно отделались. Мы имели о вас проверенные сведения, не хватало кое-каких документов.
— А письмо?
Балабанов ничего не ответил, развёл руками, показывая розовые ладони. Неожиданно сказал:
— У вас очень красивая кузина, которая передаёт вам книги. Недавно она играла Раутенделейн в «Потонувшем колоколе». Очень, очень недурно. Жаль, что вам не удалось видеть её в этой роли.
Я весело согласился с ним:
— Да, и я жалею об этом.
Балабанов вытаращил свои маленькие глазки, с удивлением взглянул на меня, поспешно поднялся.
— Уведите арестованного, — крикнул он в полуоткрытую дверь молодцу-жандарму.
Спустя две недели начались этапные мытарства.
Случай с письмом так и остался неразгаданным. Будучи в ссылке, я справился о письме у заграничных товарищей. Они его не получили.
Под конвоем