Жарко топилась русская печь. Настя и молодая, бойкая работница Акулина сидели в кути на лавке, чистили к обеду картошку. В зимовье прибрано по-хозяйски, земляной пол застелен ржаной, хрустящей под ногами соломой. Стол, стены, нары промыты, проскоблены дожелта, глиняная печь и кутняя стена чисто побелены, на дощатой полке разложена посуда: глиняные миски, деревянные ложки, туески и чумашки из бересты. На нарах вдоль стен рядком уложены свертки потников, шубы — постели работников.
Тут же на нарах играл пятилетний Егорка, вылитый Егор Ушаков: такой же нос, подбородок, такие же светло-русые, слегка вьющиеся волосы и голубые глаза. Разложив вокруг себя бабки и самодельные игрушки: маленькие саночки, тележки, деревянные лошадки — все это ему смастерил по вечерам Ермоха, — мальчик так увлекся игрой, что и не заметил вошедших в зимовье стариков. Лишь когда Савва Саввич заговорил, мальчик оторвался от игры, сел спиной к печке и, прижимая к себе деревянное ружье, с любопытством уставился на вошедших широко открытыми глазами.
Старики перекрестились на висевший в кутнем углу образок Николая-угодника, поздоровались. Савва Саввич распоясался, снял с себя полушубок и, обрывая с бороды ледяные сосульки, обратился к Насте:
— Чайку бы нам, Настасья, горяченького, посогреться с дороги-то, да калачиков мороженых, шанежек крупяных.
Настя поднялась с лавки, вытерла руки фартуком.
— Садитесь, чай сейчас будет, чугунка вон ключом вскипела. Акулина, сходи-ка за хлебом в кладовку, мяса принеси да молока кружок. — И к старикам: — Вам какого чаю-то?
— Да уж карымского бы, Федоровна, сливанчику, — попросил Лукич, — люблю сливанчик. Ты как, Сав Саввич?
— Можно и сливанчику, я тоже им частенько балуюсь.
— А мой отец, покойник, царство ему небесное, жеребчика любил до старости. Накалит, бывало, в печке камней доала — и бултых их в кастрюлю с холодной водой, вскипятит таким манером и чай засыплет. И такой получится жеребчик, прям-таки пьешь — больше хочется.
— Пивал жеребчика и я, приходилось.
— Всякого попили чайку, Сав Саввич, а теперь вот только у тебя ишо и водится он, а в лавках-то шаром покати — ничего не стало. Мы со старухой и скус чайной забыли, чагу пьем. И все это из-за войны этой, трижды клятой.
— Ничего не сделаешь, Лукич, терпеть надо. Садись.
Старики уселись за столом, Савва Саввич завел разговор о предстоящей побойке, Лукич соглашался с ним, поддакивал, а сам украдкой поглядывал на Настю. «Хороша бабочка, прям-таки малина, — думал он, поглаживая тощую бороденку, — вот муженьком-то ее бог обидел, да-а».
Изменилась за эти годы Настя: повзрослела, стала полнее, степеннее, и от всей ее ладной, крепкой фигуры веяло здоровьем и деловитой домовитостью. И хотя лицо Насти по-прежнему было кровь с молоком, на лбу ее уже пролегла первая упрямая бороздка, а в карих задумчивых глазах накрепко затаилась печаль. Никто не знает, не ведает, сколько слез пролила она в бессонные ночи, когда от Егора полгода не было писем. Лишилась тогда Настя аппетита, истомилась вся, похудела, белый свет стал не мил, из рук валилась всякая работа.
А как дождалась письма, где Егор сообщил, что был ранен, лежал в госпитале и только что выписался, снова воспрянула духом. Повеселела Настя, поправилась, а тоску свою по милому глушила в работе, в хлопотах по хозяйству. И вот теперь даже Савва Саввич, наливая себе четвертый стакан сливанчика, подумал о невестке: «Гляди-ко ты, порядок-то какой навела, любо-дорого посмотреть, хозяйка, ничего не скажешь». Вслух же заговорил о другом:
— Вот куда поместим людей-то? Баб-то уж к тебе придется, Настасья, поселить. Три их будет, а может, и четыре, так ты уж тово… потеснись как-нибудь. Побудут они немного, дней десять, самое большое.
— Ладно, — нехотя согласилась Настя и, усевшись на скамью, снова принялась за картошку, Акулину отправила за водой.
— А мужиков здесь поселим, — продолжал Савва Саввич, поглаживая бороду и обводя взглядом зимовье, — человек десять их наберется. Тесновато будет, ну да ничего, не взяла бы лихота, не возьмет теснота. Места на нарах не хватит, так можно и тово… под нары, соломки свеженькой накидать побольше, и чудесно будет.
— А потом ишо и бурят с семьей заявится, — подсказал Лукич.
— Не-е-ет, — отмахнулся Саввич, — тому зимовье не потребно, у него, братец ты мой, своя хатина — юрта. Место облюбует под котон[8]
, сразу же юрту установит, и сам черт ему не брат.— Может быть, и нашим такую же штуковину устроить, балаган из соломы?
Савва Саввич так и просиял в довольной улыбке:
— А ить верно, Лукич! Соломы-то нам не занимать, навалить ее потолще на балаган, внутрь накидать, сверху потники-двоесгибники[9]
Шубы я им дам новые, одеяла овчинные. Заберутся в балаган, дверь соломой же заткнуть, надышат — и прекрасно. Тогда, значит, так: ты иди маракуй насчет бойницы, а я пойду на гумно, посмотрю, как молотьба идет, и под балаган место облюбую.