Наперекор всему, свою голову Кузьма приподнял, но ничего не увидел, конечно. Тихвин был в стороне, к Тихвину другие, видать, пахари ползли. Вот досада! Вроде как не он главный, предводитель добровольной тройки… У них-то дело простое: пробить ледяные колпаки и следом за собой пустить, может, полк, может, дивизию, а может, и всю рать северную.
И так захотелось Кузьме увидеть эту скрытую полями, лесами, бездорожьем и темнотой мужицкую рать! Просто хоть одним глазком глянуть. Просто удостовериться, что есть они, пахари, и слева, и справа, а там… Там будь что будет. Зря толковать нечего.
Ухватившись за сучья коряжины, Кузьма подтянулся немного на руках, вгляделся, Но ничего и сейчас не увидел. Все также стлался заснеженный ивняк, словно космы русалочьи, все так же коряжился мертвый ольшаник, подтопленный полой водой. В добрые времена едва ли забредал сюда человек. Чего тут делать? Ни настоящего леса, ни настоящей ягоды. Торфяная бездонь, дикая комариная пустыня. Если не утонет человек в грязи, так комары загрызут. Даже заключенные, когда бегут с севера, обходят такие комариные болота, все больше по мшаникам путь правят.
— Хорошо, что еще морозы поднажали.
— Да, хорошо, — лязгая зубами, откликнулся на его мысли Иван Теслов.
Кузьма подумал, что хорошо, да вроде бы и не совсем. Вон на что мужик похож: от простого морозца зубами стучит. В вещевом мешке у него были оставленные Домной запасные носки, и он решительно велел:
— Разувайся.
Иван Теслов понял, к чему этот разговор, размотал обмотки и с блаженным стоном сунул ноги в уготованную теплую шерсть. Ботинки выдавали без примерки, чем побольше бери, и теперь это пригодилось. На сухие носки Иван опять намотал промокшие портянки, и ноги не жало.
— Добежишь ли? — все же забеспокоился Кузьма.
— Туда добегу, а обратно…
Договаривать ему не хотелось, и он, коротая время, толкнул тихо сопевшего Спиридона Спирина:
— Ты не промок?
— Вроде нет, не знаю.
— А знать надо, нам вон еще как далеко, — наставительно заметил Кузьма.
— Доползем, не требушись ты, Кузьма, — примирительно откликнулся Спирин.
— Доползем, а как нет?..
— А на нет и суда нет. Какой уж тогда спрос?
К разговорам о смерти они уже притерпелись, как к постоянному голоду, разговоры эти за живое не задевали. Кому-то умирать, кому-то жить, это уж как на роду написано. Даже промокшие ноги не особенно беспокоили: гнутся пока пальцы, и ладно, а там видно будет. Как ни осторожничали, а все же втепались в незамерзшую мочажину. Да чего о том думать, скоро их огоньком с того берега согреет…
На другой стороне Тихвинки послышалась песня. Не пьяная, но и не строевая, а вроде как вечерняя, грустная. Было это удивительно: немцы тоже поют! За сырыми болотами тосковала, как вот у них сейчас, чья-то живая душа. Послушав немного, он даже на свой лад определил, о чем там поют; вот об этом: мужика забривают в солдатушки и угоняют на чужую сторону, а сударушка остается, верная сударушка обещает ждать мужика, хоть безногого, хоть безрукого да хоть безглазого, хоть калечного… Кузьма сразу же и вспомнил Домну. Он по-настоящему еще не взял в толк, как она попала в госпиталь, но все остальное уже ясно представлял, особенно их нелепое прощание. Угораздило же его на Иванцова нарваться! Иванцова он не винил, а винил самого себя за спешку, мог бы и отпроситься на часок какой, догнал бы строй, если уж так, если уж опять на фронт судьба ведет. Теперь он запоздало жалел Домну и слушал песню о ней — о ней, о ком же еще. Там пели о сударушке, тихо и протяжно. Если бы летом, под шелест кустов, и не дошла бы сюда такая песня, а по морозцу — ничего, добралась. Чужая душа плакалась, как своя, изливалась в вечерней солдатской песне. «Ох, парень, ох, баско верхи выводишь!» — похвалил Кузьма далекого певца. Ему и самому захотелось подтянуть, вот так бы примерно:
Искушение подтянуть невидимому певцу было так велико, что Кузьма уже и под нос себе замурлыкал, пробуя далекий, как бы размытый тон и готовясь взять голос, но тут песню как отшибло, как кулаком по скуле певца шибанули. Вот так и почувствовал Кузьма: хватили наотмашь, чтоб замолчал, его вологодскую душу на тот берег не выкликал.
— Да кто ж тебя, парень? Да за что ж тебя? Да ведь я, парень, задушу твоего обидчика, как приду на тот берег!
Напарники Кузьмы, видно, не поняли его состояния, потому что Спирин принял это на свой счет, стал оправдываться:
— Да что я, виноват? По своей воле я вас со дворов сгонял? Ошалел ты, Ряжин! Душить, меня душить?..
— Да ведь, говорят, надо было кого-то душить. Как не душить, Спирин! — и Теслов тоже ухватился за навязчивое слово.
Они тихо и свистяще перешептывались, упершись лоб в лоб, переругивались сдавленными глотками. Под коряжиной и еще глубже, под заледенелыми балахонами, бубнило подтаявшее от тройного дыхания болото:
— Бу-бу… будет нам…