Уже почти утром он кончил писать, откинулся, с каким-то особенным удовольствием упираясь ладонями о грань стола и чувствуя сладкое напряжение застоявшихся мускулов. Потом, как будто спохватившись, опять налег на стол и забегал пером, с хитрецой и грустью чему-то усмехаясь.
Нередко письма к друзьям он заканчивал каким-нибудь четверостишием только что законченного или даже незавершенного стихотворения. Почему — едва ли он мог объяснить. Быть может, из чувства не вполне осознаваемого доверия, приязни, которую питал к человеку.
Не найдя конверта, он оставил листы на столе и перебрался в постель. А встал часу в двенадцатом и пошел на почту. Надписывая адрес за длинным, закапанным чернилами столом, он заметил на себе чей-то внимательный взгляд и поднял глаза.
— Павел Арефьевич? Здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответил Ольховский и, повертев в руке конверт, кивнул на окошко: — Кажется, ваша очередь?
— Нет, прошу вас…
Отдав письмо служителю и взяв еще кипу конвертов, Ольховский отошел от кассы. В его руке, тяжело ее оттягивая, провисал кожаный кошель с высунувшимися корешками книг. Габдулла поспешил к нему:
— Позвольте, помогу.
Они вышли, пологой улицей стали спускаться к перекрестку, где останавливался трамвай.
— Как вы поживаете, Тукаев?
— Спасибо. Как говорится, с ноги на ногу.
— Кистенев сказывал, будто бы вы написали очень хорошую поэму.
— Верно, написал я вещицу на сюжет одной старой сказки. У нас богатый фольклор, жаль, наши поэты редко обращаются к народному творчеству. А ведь даже Пушкин не гнушался…
— Ничуть, ничуть не гнушался, — сказал Ольховский обычным своим насмешливо-приятным тоном. — Давайте-ка мне мой кошель, ну! А теперь скажите, как у вас со здоровьем?
— Нормально, — сказал он, стараясь дышать ровнее.
— Вы мне простите, но я не вижу никакого геройства в наплевательстве к собственному здоровью. У кого вы лечитесь? Как питаетесь? У Гартмана не были?
— Порой меня лихорадит… а к Гартману я не ходил.
— Пойдите обязательно, он человек простой, хотя клиентуру имеет респектабельную. И меня не забывайте, потолкуем как-нибудь на досуге. Прощайте.
— Прощайте, Павел Арефьевич.
За все это время Габдулла ходил к профессору раза два, не более. А зря — приятный, умный человек. Но что это он: как питаешься, сходи к Гартману? Скажи кто-нибудь другой, Габдулла обиделся бы, наверное.
Гартман… Гартман… пожалуй, надо сходить. Он вернулся в гостиницу и, проходя по коридору, велел малому принести самовар.
— А самовар у вас на столе, — хохотнул парень. — Этот друг-то ваш, босяк, — давай, говорит, самовар.
Селим сидел за столом в небрежной, вызывающей, истинно б о с я ц к о й позе и, с шумом тянул лилово-красными отдутыми губами горячий чай.
— Едва отогрелся, черт подери, — сказал он, привставая и тут же садясь. — Сейчас бы стаканчик-то в самый раз, да не пью третью неделю. Тоже небось промерз?
— Да, — сказал Габдулла. Почему-то здесь, в относительной теплоте комнаты, начало его знобить. Как бы судорогой мышц стряхнул он с себя пальто и повесил около двери на крючок. Селим налил ему чаю.
Чтобы остаться одному, не обязательно было гнать от себя людей. Наверное, даже нужны они были — грубоватые, болтливые в горячем хмелю тщеславия, смешные, самовлюбленные. Он слыл молчаливым и замкнутым даже в самых пылких беседах, потому что беседа сама по себе не всегда была ему нужна. Слышать и видеть — а говорил он только с собой.
По коридору шастали какие-то пьянчужки, слышался резко-плаксивый голос Акатьева, кто-то торкался в дверь — Габдулла будто не слышал. Селим спал, навалившись на стол. Габдулла встал, собрал чашки и поставил их на полку. Затем насыпал в стакан ложечку аспирина и, размешав, выпил. Теперь в постель побыстрей… одеяло, пальто — все на себя. Боже ж ты мой, как она колотит, лихорадка проклятая! Будто не кровать под тобой, а шарабан, скачущий по уездному проселку.
Едва согревшись, он уснул крепким сном. Но через полчаса очнулся, взмокший от пота, выпростал руки и положил их поверх одеяла. Лихорадка прошла, он чувствовал ясность в голове и сладкое предчувствие слез от слабости в теле… Дервиш подсел к изголовью и мягко спросил: «Отчего ты забыл меня? И почему не пошел со мной?» Он не ответил дервишу, подумал: я сплю. Медленно перемещаясь по широкому равнинному кругу, он очутился на старой дороге среди древних курганов. Мамадыш погонял свою лошадку, погонял, спешил… затем, повернувшись к нему, отчетливо произнес: «И умирая, не оставляй своего поля, не засеменив его злаком!» — «Ах, бесплодна старая земля, — пожаловался дервиш. — Слишком долго укладывали в нее своих мертвецов, старая земля, меловая от костей!» — «У-у-у-дзинь-о-о-дз-зинь!» — вскричал Мамадыш, так что задрожали стекла окон.
Октябрь. Холод. Сон.
20