— Работы много. — Он помолчал. — Я ведь тоже хочу оставить медресе, да все… какая-то лень, — так он сказал. — Нет, ты не подумай… у нас замечательные новости: будем выпускать еще и журнал. Да, работы много. Но, может быть, я действительно болен. Ну а ты?
— Да что я! — небрежно-хвастливо ответил Хикмат. — Я-то ничего, живу. А вот на заводе… хозяин уволил двенадцать человек.
— Забастовщиков?
— Да нет. Получил машины, люди стали не нужны.
— Ну, а что остальные?
— Почему не бастуют, не потрясают манифестом? Городок наш маленький, настоящих пролетариев мало… А что в Казани! Разоружили полицейских и все револьверы, шашки — все свезли на телеге к университету. Вооружилась народная милиция.
— Камиль рассказывал…
— Этот твой Камиль… — Хикмат поморщился. — Ты не очень-то верь этим либералам.
— Ты Камиля не задевай. У него в медресе каждый день фараон бывает. И за газетой посматривают. Камиль так же, как и ты, сочувствует народу.
— А я не сочувствую, я сам народ. У меня вон руки…
Габдулла усмехнулся:
— Хорошо еще, ты не сказал: я сам нация.
— Но я не верю, не верю, что эти новые дворяне… или кто, они там… пойдут с народом.
— Ладно, — сказал Габдулла, — время покажет.
Хикмат вышел его проводить.
— Может быть, зайдем к дяде Юнусу?
— Как-нибудь потом.
— А Моргулис уехал.
— Куда?
Хикмат загадочно улыбнулся и не ответил. Скорее всего и сам он не знал.
— Так, может быть, проведаем Нафисэ? — уже лукаво сказал Хикмат.
— В другой раз. До свидания.
Он чувствовал усталость, ночью правил корреспонденции, потом зашел Камиль, проговорили до утра. А утром — на занятия. «Так я долго не протяну, — подумал он, — надо бросать учебу. Зачем это мне? Муллой я не буду, а учителем в деревне и так смогу… «Ваши мысли соберите, нанизав одну к другой. Будем думать над плачевной нашей собственной судьбой…» Когда готовили они первые номера газеты, он много писал, но многое рвал и выбрасывал. А вот эти строки вернулись опять.
Был веселый морозец, быстро спускались сумерки, быстро катили, визжа полозьями, извозчичьи сани, в снежной протяженности сумерек тоже быстро, перекатно зажигались фонари на Большой Михайловской. В санях везли свежие молодые елки. Скоро Новый год. В магазине Мартыновой пропасть елочных украшений и поздравительных карточек, двери магазина не закрываются с утра до вечера. Новый год! Он шагал и взмахивал рукой, как бы ускоряя свое движение. «Наша мысль была убогой, наша мысль в плену жила. И скупая безнадежность с нами в старину жила…»
Проходя мимо харчевни, он ощутил тоскливый голод, но, пересилив себя, прошел мимо. Он вскипятит чаю покрепче и сядет за работу. Все-таки хорошо, что у него есть худжра, пусть бедная, но своя. Над материалами для газеты он, случалось, работал дома у Камиля, но там он чувствовал себя стесненно. А в типографии шумно, воздух сперт и вонюч, да и не удержишься от разговора с рабочими. Он решил, что повременит и не уйдет пока что из медресе.
14
Лето наступило.
Покончив с делами, Габдулла выходил на улицу — широко и неряшливо дремала она под знойными лучами. Одуряющая, захолустная тишь давила юношу со всех сторон. Молодой железный век летел слишком высоко, несся куда-то вперед и вперед и, казалось, не замечал внизу приплюснутых, сокрытых войлоком из пыли домишек раскидистого дремотного городка.
Он уходил в поле, точно обонянием находя дорогу туда, где дул крепкий, терпкий июньский ветер. С ездовой дороги он сворачивал на какой-нибудь старый проселок, который через полверсты вдруг утыкался в белую шумящую стенку из ковыля. Не останавливаясь, он входил в травы, и в ту же минуту его оглушал сухой звучный гул кузнечиков, чьи розоватые исподы крылышек начинали мельтешить близко у глаз. Необозримая, пустынная, если глядеть вдаль, вблизи степь удивляла проявлениями стольких жизней! Вот те же кузнечики, вот стайка дроф в пестром оперенье, которая при твоем приближении будто не улетает, а стелется по белому верху ковыльной широты, вот мелькнет рожками и точеной головкой сайгак и унесется без звука, а тебе вдруг померещится задевший тебя ветерок.
Однажды, заворачивая с проселка к зарослям дикого вишенника, он остановился перед каменной стелой со свежей надписью на ней: «Странник, прошедший тысячи дорог с молитвой на устах». Ни имени, ни звания покойного — странник, и все. Послышался конский гулкий топот, подскакал казах, спешился и, словно не замечая юношу, склонился перед камнем.
— Чья эта могила? — спросил Габдулла, когда всадник закончил молитву.
— Благочестивейшего из дервишей, известного каждому мусульманину в нашем крае. Сам хазрет-эфенди почитал за честь беседовать с ним.
— Мутыйгулла-хазрет? — волнуясь, переспросил Габдулла.
Казах с любопытством и укоризной поглядел на него.
— Я вижу, юноша не знает.
— Чего же я не знаю?