Габдулла пробыл у них в доме до вечера, тихонько, молча сидел на лавке и смотрел, мягко завораживаясь ее тонким удлиненным лицом, плечиками, тонкими запястьями, обвитыми дешевыми браслетами. Девушка и не замечала его, делая свои домашние дела, изредка переговариваясь с матерью. Она не обращала внимания и на суету ребятишек. Иногда только возьмет которого из малышей, и тот сразу примолкнет на руках у нее, а Нафисэ сидят с ним, как мать, как родительница, несмотря на юную свою хрупкость, — покой материнства иные девочки усваивают как наследственные черты внешности или характера. А может быть, это есть у всех девочек…
Тетушка Сарби любила свою приемную дочку, даже отдала к мадам учиться тонкому ремеслу вышивания. Но если бы тетушке сказали, что девочку надо бы учить, например, торговать в магазине, или играть на скрипке, или отдать в школу, она бы очень удивилась. «Зачем? — спросила бы она. — Я совсем не против, чтобы моя дочь была счастливой, знала кое-что в жизни, но, скажите, зачем все это женщине? Разве без этого она будет хуже рожать? Или хуже готовить еду детям и их отцу? Или стирать, доить корову, ходить за курами? И разве за нее, ученую, жених дал бы больший мекер? Нет? Так о чем же тогда говорить?»
Вот пришел дядя Юнус, девушка дала ему чистую рубаху и штаны, вехотку с мылом, полотенце. Габдулла увязался с ним на речку и по пути рассказал, как забавно встретились они с Нафисэ. Дядя Юнус озабоченно покачал головой.
— Да, беда с ней. К мадам ей стыдно ходить законопаченной, а пойдет в одном платье да с открытым лицом… ну, дразнят, а то и побить грозят. Хоть забирай ее от мадам!
— Да что вы! Пусть она ходит как ей хочется. Я вон тоже ношу пояс и картуз с козырьком. И мне ведь грозили, да я плевал на них.
— Ты ее с собой не равняй, она девка. Постой, а ты… ничего такого ей не говорил?
— Нет.
— И слава богу!
Два дня Габдулла не выходил ей навстречу, а на третий не утерпел и ждал ее в конце базарной площади.
— Я же говорила, не надо меня встречать. — Но была она веселая и помахивала сумкой. — Ну… можете пригласить меня на посиделки. Я приду, валлахи!
— Не люблю я эти посиделки.
— Почему? — искренне удивилась она.
— Не люблю… за притворство.
Она помолчала, о чем-то будто соображая.
— Пожалуйста, не встречайте меня больше, — сказала она. — Лучше приходите к нам почаще, ладно?
— Ладно, — сказал он, останавливаясь.
Она побежала.
Несколько дней он ходил по жарким пыльным улицам как в тумане и не знал, что ему делать с его тоской. Однажды он увидел в горячем мареве летящую лебедуху. Скосив подбитое крыло, летела она, и тонкая шея птицы беззащитно белела в черной пыли, Несущейся за нею. Он раскинул руки и прижал лебедуху к своей груди. «За мной гонится злой див, — сказала птица, — но теперь я не боюсь». И превратилась в реку, а его обратила в рыбака на лодке. Див подскакал к речке и стал ее пить. Он пил, пил с жадностью и злобой, и река на глазах мелела, и лодка скребнула днищем о гальку. Но и силы дива иссякли, он отполз в ракитовые кусты и испустил дух. Лебедуха обратила его опять в юношу, а сама потекла, потекла рекой. Но ведь и она должна была стать прелестной девушкой с нежным лицом, длинными ресницами и тонкими смуглыми запястьями, обвитыми браслетами? Она текла, текла рекой. Хоть бы тоску мою унесла в своих водах!
Теперь он не ходил ее встречать, а так случалось, что видел ее. И с горечью думал: Нафисэ, уготована та же судьба, что и ее прабабкам, потому что вся эта жизнь с жесткими правилами, с ее религией, с ее понятиями о нравственности сделала девушку куклой. Дядя Юнус умен, решителен, когда речь идет о его правах и правах его товарищей-рабочих, и сыновьям он сумеет внушить, что такое честь и достоинство юноши, но тут он ничего не сможет поделать. Он знает, что такое рабство труда, но вряд ли знает что-либо о рабстве души.
Никогда еще не казалось ему, что человек может быть так слаб, так жалок в своем бессилии. Но что-то ведь поддерживало спокойное достоинство дервиша, несокрушимость его веры в то, что все природно и все правильно! Его смирение перед жизнью? Или полное незнание ее забот? Так что же может спасти человека, спасти его детей, его единственную дочь? Мудрость старика? Или безумие Мамадыша? Революционность Шарифова? Их газета? Его стихи?
Он шел в поле, как будто там хотел найти ответ. И беспредельное сарматское поле с его тысячелетними курганами, седыми травами, всерадостным солнцем и старым забубенным ветром что-то ему отвечало. На каком же языке земли?
В расстегнутом френче, простоволосый, с багряною ссадиной на виске, бежал, размахивая единственной кожаной перчаткой в руке, отставной полковой доктор Шарифов.
Габдулла растерялся и не успел отшагнуть в сторону, доктор налетел на него.
— Пардон… черт подери! Ассалям… а, вы, шакирд! — Разбитые губы растянулись, и с болью он засмеялся, завсхлипывал.
Сладковатый запах вина, одеколона и еще чего-то действительно сладковатого — крови! — сильно, пряно ударял в ноздри. Габдулла проговорил машинально заботливо:
— Вам бы надо умыться.