— Да, — согласился доктор. — Идемте, а? Я вам скажу, не бойтесь… я ходил бить морду одному скоту… владелец бойни и, черт его дери, муж сестренки! Хлесть, хлесть перчаткой… щеки подушечкой, глаза судачьи, кулаки… пришлось его бокснуть. Клянусь, я так его бокснул — р-радость! Где моя перчатка? А, вот она. — Он поднял оброненную перчатку и помахал ею, отряхивая и одновременно подзывая извозчика.
Когда они сели в прокаленную, пыльную пролетку, извозчик вдруг сказал:
— Ежели вы опять с этой, с бомбой, не повезу. В прошлый раз до ночи продержали в участке…
— Да п-пошел, прошел! — Шарифов сунул ему целый рубль, шепнув Габдулле: — Последний!
Пронеслись через полгорода клячьим скоком и стали возле дома с высоким каменным фундаментом, окна дома по всему ряду были задернуты изнутри штофными полинялыми шторами. Во дворе густые, мощные лопухи напирали на забор; разбойного вида желтый кот нырнул с забора прямо в чащу и пробежал, невидимый, с тигриными шорохами.
— Сюда. Не туда. Вот сюда, — подсказывал Шарифов, то шагая впереди, то пропуская юношу; пахло нежилым, застарелым, уже отгнившим в коридорах, и на лестницах, и в передней, в которую вошли они прямо, а будто прыгнули в погреб — темно, и сыро, и землею пахнет.
Лесенка вела наверх, тоже в сумрак, волглый и опять же припахивающий погребицей, наконец вошли они в комнату, здесь, слава богу, окна были не зашторены. Увесисто придавливая серый палас, широко стоял дубовый письменный стол, по узким концам которого располагались тяжелые шандалы со свечами. Широкая грань стола была изрезана ножом ли, одной ли из сабель, висевших на голой широкой стене. На канапе смятая, без наволочки, подушка. Два тесно забитых книжных шкафа, покрытых пылью. Запустение!
— Эй! — крикнул Шарифов, точно озоруя. — Эй-эй!
Явился мальчишка, голый по пояс и босоногий, но в большой тюбетейке над заспанными узкими глазенками.
— А-а, сейчас, эфенди. — Убежал, вернулся с медным тазом и медным кувшином с узким изогнутым горлом, через косое плечико перекинуто полотенце.
— Матушка встала? — спросил доктор, умываясь, разбрызгивая вокруг воду.
Мальчишка хихикнул:
— Она встала, а теперь танцует. Опрокинула урыльник…
— П-пошел! Да не забудь напоить ее чаем. — Он сел, с маху откинувшись на канапе, и вдруг удивился: — А вы… почему не садитесь? Ну вот. Ах, как больно, — хныкающим голосом сказал он, сильно потирая грудь. — Больно, милый, больно. Есть у вас сестра?
— Да.
— Тогда вы знаете. Какая тоска… ведь лучшее, что я мог бы сделать, взять ее за руку и привести сюда, в отцовский, наш дом. А и дом не наш — за него уплачено деньгами мясника. Когда умер отец, а я учился еще на медицинском курсе, мать телеграмму в Казань… приезжаю, а нас уже обступают кредиторы, дом вот-вот полетит с торгов. В день сороковин являются сваты. Мы туда-сюда, что делать? Он богат, тут же готов заплатить кредиторам. Сестра говорит: согласна. Я был против, но чем я мог помочь матери, ей, еще троим братьям мал мала меньше? Так вот — братьев кого куда, по родичам, сестру… продали, я поехал доучиваться, а мать, мать медленно, и горько сходила с ума одна в этих комнатах… слышите, поет? О, как громко, боже всевеликий!
Но в доме стояла полная тишина, только мышь давно уже скреблась в дальнем углу, — видно, совсем пропадала с голоду в этом запустении.
— Ничего не могу… нет сил, ушел со службы, думал, заведу частную практику, даже решил: буду лечить венериков. О, сколько было бы у меня пациентов! Нет сил. Но, послушайте, ведь нельзя ничего не делать? Ведь нельзя же, честное слово, совсем ничего не делать, а? — Ясными, трезвыми глазами смотрел он в лицо Габдулле, только пугая немного откровенностью и открытостью больших, детски прямых глаз.
— Да, — тихо согласился Габдулла.
— Так вот! — Он рывком вскочил, подбежал к столу и тяжело хлопнул ладонью по лежащей там книге. — Аль-Коран! Да, о чем я? А-а, вот, вот! Великий пророк держал рабынь, почему бы мяснику не иметь хотя бы одну? — Он раскрыл книгу, поднес к глазам и начал листать, дрожа от возбуждения. — Вот где зло, обман. Поглядите… нет, не здесь. Ну, да вы помните. Бог слепил из глины человечка и положил сушить. И пролежала та кукла сорок дней — говорят одни, сорок лет — говорят другие. Один небесный день, говорят они, равен 70 000 годам земного исчисления. Если сопоставить сорок небесных с нашими земными, то ведь получается, что бог потратил 28 000 000 лет на водворение духа в глиняного человечка. А если сорок небесных лет, то по нашему исчислению — 1 022 000 000 лет. Можете проверить, я сам вычислил… А теперь посмотрим, каков пророк. Во время моления он слышит таинственный голос: «Читай во имя господа твоего, который создает… создает человека из сгустившейся крови; читай… всеблагий господь твой, который дал познания о письменной трости, дает человеку знание о том, о чем у него не было знания». Конечно, он ни черта не понял и страшно перепугался, прибежал к жене и потребовал скорее смену белья. Да ведь он — вы слышите? — наклал в штаны…
— Простите, — сказал Габдулла, — я не понимаю… я уйду.