Если рассказать Сагиту-эфенди, не поверит: какой-то котенок, и с котенком этим он заезжает в дом к знатной и красивой даме, и дама нежно с ним прощается! Во время вечера ни тот, ни другой не подошли друг к другу, но Сагит, проходя на сцену, поглядел в его сторону и дружелюбно кивнул. Он сразу заявил, что прочитает только одно стихотворение, и читал свое знаменитое «Я!», но публика так аплодировала, кричала, и он вернулся на сцену и продекламировал свой перевод пушкинского «Пророка». А потом исчез: видно, уехал тут же в гостиницу. Зал долго не мог успокоиться и после того, как он ушел со сцены, особенно шумели студенты: хотели услышать «Марсельезу» в переводе своего кумира.
…Он выпил стакан чаю из холодного чайника и лег, взяв в постель «Гаутаму», книжицу, в которой доморощенный толкователь объяснял философские воззрения Гаутамы.
Поклонение высшей душе есть путь к небесам и освобождению, Но высшая душа утверждается только з д е с ь. Только здесь, повторил он с радостным чувством, только здесь! Казалось, сегодня он уже сделал нечто такое, что утверждало высшую душу.
Устранение ложного знания ведет к устранению зла, устранение зла ведет к устранению деятельности, устранение деятельности ведет к устранению рождения, устранение рождения ведет к устранению страдания — и это является освобождением.
Почему устранение зла ведет к устранению деятельности? Значит, если на земле не останется ни капли зла, то бессмысленно всякое действие? Прекратится все, в том числе и рождение, а нет рождения — нет и страдания. Но высшая-то душа утверждается здесь, то есть на земле, где есть страдание. Исчезнет страдание — придет освобождение. Уф, мудреней, чем в аль-Коране! «— Я! — молитва моя и надежда, нищей души дорогая одежда». Не о том ли, не о титанической ли работе собственного «я», устраняющей страдание, написалось и у Сагита-эфенди?
Он отложил книгу, потянулся за папиросами, но тут во сне застонал, завсхлипывал Селим. Он вскочил с кровати и, подбежав к парню, стал было переворачивать его на бок — тот проснулся, слезы текли по его лицу.
— Господи, — сказал он, не двигаясь и не вытирая слез, — господи! Мне снился сон, будто меня за какие-то шалости не берут в деревню… лошади запряжены, сестренки в повозке, а меня не берут. — С минуту он молчал, потом заговорил, часто моргая и улыбаясь мокрым лицом: — И то странно, что я ощущал запах дегтя… такой запах, с ума сойти! Послушай, а тебе не снится, что у тебя зубы шатаются? А ты берешь их пальцами, они легко вынимаются… без боли, один за другим. Говорят, это признак старения организма, что-то с деснами происходит. Ч-черт, теперь не усну. Выпить, конечно, нет.
— Нет, — сказал он машинально и так же машинально подвинул стул и сел у него в изголовье.
Все, что читал минуту назад, он забыл. Но помнил каждый миг встречи с удивительной женщиной, и какое-то нетерпение делало его счастливым и просило исхода. И он заговорил, мягко прикасаясь к потным волосам Селима:
— Ты помнишь… то ли в сказках наших, то ли в арабских книгах говорится о наших женщинах… жена царя садилась с ним принародно, когда он принимал послов. А грамоты царские начинались так: мы и наши хатуни порешили. «Она из тех хатуней! Ничто не исчезает бесследно. О славных временах Булгара остались книги, а в крови поколений через страдания и рабство передалось это восхитительное чувство достоинства и внутренней свободы. Прекрасная хатуня, сестра моя!»
— Дегтем пахло, — бормотал Селим, — колесной мазью, лошадиным потом, зноем… господи! Я плачу, и вместе со мной плачет мать… потихоньку, слезы скрывает от меня и от папы.
— А ты охотился мальчишкой, Селим? Ведь, говорят, отец твой в поместье своем содержал большую охоту.
— Я ненавидел охоту! И охоту, и все, что только было с ней связано. И думаю, что убивать друг друга начали именно люди, занимающиеся охотой. Сперва добывали себе пропитание убийством дичи, потом, когда дичи стало не хватать, они начали убивать людей соседнего племени, чтобы самим доставалось побольше дичи…
— Любопытно. Ты умница, Селим. Я тоже не любил охоту. Но однажды, только однажды, привелось мне держать в руке ружье. И даже выстрелить, единственный раз в жизни. Я любил бегать на мельницу, это было давно, я в Уральске жил. Был у мельника сын, Петя, играли мы с ним. Вот Петя однажды говорит: хочешь поохотимся на перепелов? Берет два ружья, отцово и свое. Дает мне одно и протягивает еще свистульку: приманивать птицу. У самого тоже свистулька. Вот пошли мы в хлеба. Петя в одну сторону, я в другую. Договорились, что сойдемся возле свертка, у кривой березы. Вот сижу я в хлебах, дурею от жары, ружье положил рядом. Посидел, подул в свистульку, слышу: вроде отзывается перепелочка. Вскочил, иду на перепелиные звуки, а сам беспрерывно посвистываю. Вдруг близко совсем зашуршало в хлебах, я вскидываю ружье — б-бах! Едва не падаю от удара в плечо, бросаю ружье, впереди дым… глядь, а там Петя — ни живой ни мертвый. Вот так мы поохотились.