Когон видел большую опасность в том, что немецкий народ, «запачканный кровью и запятнавший себя, не образумится на руинах европейской арены», а закоснеет в своем упрямстве. Когон подробно останавливается на вопросе о том, сколько немцев знали о совершенном в концлагерях до обнародований фотографий, и приходит к выводу, что население обладало некоторыми, хотя и неопределенными, сведениями, о чем свидетельствуют организационные масштабы и экономическое использование массового истребления заключенных. Далее Когон анализирует формы пассивного участия и активного сотрудничества различных профессиональных групп, чтобы показать то место, где «национальные ошибки становятся персональной виной». Он выступает против коллективной вины с позиций ее индивидуализации, которая может прорабатываться в рамках христианских представлений о признании вины, о покаянии и искуплении. Еще не все прогнило, поэтому через глубокий самоанализ и преображение Германия, по мысли Когона, даже могла бы принять на себя новую миссию в Европе. Он хотел, чтобы немцы воспользовались своим величайшим историческим поражением, чтобы «спуститься в те засыпанные недра, где таится золото немецкой пробы – да, золото! чтобы дойти до корней своей исторической и национально-психологической вины и спустя несколько поколений, занятых терпеливой работой, завершить преображение и приступить к истинной немецкой задаче в Европе, к тому вкладу, который будет соответствовать их преображенной сущности»[341]
.В отличие от Томаса Манна, который в романе «Доктор Фаустус» писал, что «все немецкое – и немецкий дух тоже, немецкая мысль, немецкое Слово – [будут] ввергнуты в пучину позора», Когон, руководствовавшийся традициями немецкого католицизма, считал, что все немецкие традиции опорочены нацистскими преступлениями. Поэтому он возражал против тотального обновления извне, как это предусматривалось программой перевоспитания (
«Пробуждение немецкого самосознания было задачей долгосрочной немецкой политики союзников. Она воплотилась в программе Reeducation. Основой этой программы послужил
Шоковая педагогика «союзнической пропаганды» оказалась проблематичной, ибо на деле она привела к противоположному результату. Она стала «психологическим препятствием для внутреннего обновления», которое могло бы послужить началом отрезвления[343]
. Объяснимое неприятие коллективной вины подавило все импульсы к осмыслению индивидуальной моральной вины. Когон, относивший себя к «лучшей половине немецкого народа», которая восприняла окончание войны не в качестве поражения, а в качестве «освобождения», надеялся на внутреннее обновление и другой половины. «Германии, – писал он, – тогда больше не придется бояться судьи, когда она сама осудит себя»[344]. Но тезис о коллективной вине привел не к пробуждению самосознания немцев, а, напротив, к его блокировке. Демонстрация концентрационных лагерей не стала, как надеялся Когон, «вехой на пути становления немецкого самосознания». Эта задача была делегирована следующим поколениям.Ханс Шнайдер/Шверте: «Это потрясло меня до глубины души»