В восьмидесятых годах нормализация подразумевала преодоление «особого немецкого пути» с его националистической, антидемократической идеологией авторитарного государства и интеграцию страны в ансамбль государств западной демократии. Сборник статей, подводивший итоги сорокалетнего существования ФРГ, вышел под названием «Совершенно нормальное государство?»[217]
. Под нормальностью понимались базирующиеся на демократических ценностях политическая стабильность, прочность и преемственность. В ФРГ состоялась успешная демократизация, или, говоря словами Вальзера: от бывших преступников больше не ожидались рецидивы. Нормализация означала выздоровление от национал-социалистического недуга. Идеологический морок немецкого прошлого уступил место «постнациональной демократии» (Карл-Дитрих Брахер)[218]. По этому поводу Вальзер также высказал свое мнение. Выступая в мюнхенском Камерном театре за десять лет до речи в Паульскирхе, он сказал: «Эгон Бар рекомендует нам „конституционный патриотизм“ <…> Все, что нам предлагают, пахнет эрзацем»[219].До поворотных событий 1989 года нормальность подразумевала также признание status quo разделенной Германии. Немецкие интеллектуалы ратовали за то, чтобы считать разделение Германии не чрезвычайной и временной ситуацией, а особой формой немецкой нормальности. С разделением Германии не просто смирялись, оно воспринималось как долгосрочное состояние и как необходимое историческое напоминание о преступлениях, совершенных в прошлом. В отличие от Вальзера, который никогда не отказывался от надежды на воссоединение, интеллектуалы и политики вроде Гюнтера Грасса и Йошки Фишера усматривали непосредственную связь между Аушвицем и разделением Германии, а потому высказывались за закрепление status quo разделенной Германии[220]
. Дискуссия о такой нормализации переросла впоследствии в спор, где речь шла о выборе между Бонном и Берлином в качестве столицы объединенной Германии.Поворотные события 1989 года принесли с собой изменение в значении ключевых понятий. Слово «нормализация» приобрело новый смысл и означало теперь «ренационализацию». Консервативные мыслители, представляющие «новых правых», приветствовали такую нормализацию, которая, по их мнению, давала лицензию на воскрешение национальных мифов. Однако и левым интеллектуалам пришлось осознать, что их неприятие национальной идентичности, обусловленное представлением о «нормальности» разделения Германии, не удастся отстоять посредством прежних аргументов. Так или иначе, стало ясно, что «нормализация», последовавшая за воссоединением Германии, совершенно по-новому ставит вопрос о «национальной идентичности»[221]
. «Грозит ли нам новое положительное отношение к нации в сфере исторической памяти?» – спрашивал Юрген Кока в декабре 1990 года, надеясь на либерально-демократическую версию национального, которая не исключала бы ни трезвого и скептического отношения к себе, ни, прежде всего, памяти о немецкой катастрофе[222].Позитивный и негативный национализм
Среди левых «шестидесятников» было широко распространено неприятие национального дискурса, поскольку они исходили из представления, казавшегося им безусловно очевидным, будто национальные дискурсы призваны лишь поднимать коллективную самооценку и способствовать коллективному самоутверждению. Сознание вины и чувство стыда за прошлое, которые стали благодаря этому поколению важной общественной темой, не допускали никаких форм национальной идентичности и отвергали любую национальную мифологию. «Шестидесятники» табуировали национальный вопрос. Поскольку эта тема не интересовала интеллектуалов, возник вакуум, куда устремились правые радикалы. Надпись «Я горжусь тем, что я немец» появилась на майках представителей протестных групп, диапазон которых простирался от футбольных фанатов до неонацистских активистов. То, что в других странах считалось проявлением добропорядочного патриотизма, в ФРГ воспринималось как патологическая склонность к авторитаризму. Предполагалось, что национальная гордость призвана компенсировать ущербность национальной идентичности, а протестные акции помогают восстановить «национальную честь».