— Вот как, видите ли: надо исполнить приказ. Да разве фельдмаршал стоит над законом, а не законы над ним? Пускай он главный начальник Москвы, но музы не в его власти. Какое он имеет право ставить мои сочинения в театре по своей воле? Это мои пьесы, и они принадлежат мне. Я уважаю высокое место, которое занимает фельдмаршал, но в рассуждении муз я себя уважаю более, нежели его.
Херасков грустно улыбнулся.
— Музы нас любят, а земные боги не всегда жалуют, — молвил он, показывая на ящики с книгами. — Готовлюсь к отъезду в столицу, на новое место служения. Чем сия перемена судьбы вызвана — не ведаю, но высочайшему приказу повинуюсь и не ропщу.
— А я возроптал. Мельпомене я больше не слуга. Хочу писать сатиры. И есть на кого! Вам же в отъезде могу позавидовать. Признаться, с тоской вспоминаю Петербург и жалею, что был к нему отчасти несправедлив. Там в театре публика труд актеров и драматурга уважала. Правда и то, что присутствие высоких особ дурные страсти сдерживало. А здесь в театр съезжаются, чтобы шуметь, кричать, грызть орехи, забыв о приличиях.
— Вы очень строги, Александр Петрович, — примирительно сказал Херасков. — Не всех же зрителей должны мы винить. Шалят в театре глупцы, на которых не стоит обращать внимания.
Сумароков сделал протестующий жест.
— Беда в том, что таких шалунов по Москве гораздо много. Один крикун может оглушить, как колокол, и автора оскорбит до слез. А если закричат пять дюжин таких бездельников, самый разумный человек в театре ничего не услышит.
— Да, пожалуй, вы правы, — согласился Херасков. Он боялся раздражить Сумарокова, но не мог удержаться от советов. — Замечу только, что намерение ваше писать сатиры тоже не принесет вам спокойствия. Вы досадите людям и навлечете на себя гнев и преследования.
— Плутней и невежества не боюсь, — возразил Сумароков. — Почтенных людей уважаю, а невежи пускай меня ругают. Брань их на вороту не виснет.
Херасков сочувственно поглядел на него.
— Да разве в брани дело? — сказал он. — Есть вещи посерьезнее. Лжец ославит вас разрушителем семейного очага… Да нет, это я к слову, — поспешил прибавить он, заметив, как Сумароков изменился в лице. — Судья решит спор в пользу вашего соперника, полиция оштрафует за неподметенную мостовую, вельможа задержит вам назначенное жалованье. Мало ли чем озлобленные сатирой мелкие люди будут мешать вам!
Сумароков горделиво поднял голову.
— Я буду возвещать народу истину и сатирой чистить нравы, — ответил он. — Люди честные, видя мое старание, умножат ко мне дружбу. И, думаю, защитит меня российская Паллада, сиречь наша просвещенная государыня, если уж очень допекать примутся.
Последние слова Сумароков произнес не совсем уверенно — ведь Паллада-императрица явно к нему не благоволила.
— Так-то оно так, — сказал Херасков, — но до того, как сумеют вас защитить, пострадать придется вам многохонько. У нас так повелось, что хорошие люди живут меж собою розно и душевной чистотой своей услаждаются сами, а дурные связаны круговой порукой и друг дружке помогают, как родные братья. Пойдут они войной — достанется вам как следует, прежде чем подмога подоспеет. Да и не придет ли она слишком поздно?
— Я отвечу вам стихами, — сказал Сумароков, — как и подобает поэту:
Это зять мой, Аркадий Батурлин, я его Кащеем зову за непомерную скупость. Он против меня козни строит, — неразборчиво пояснил Сумароков, спеша вернуться к стихам.
А это дражайшая сестрица моя Анна Петровна. Моему злодею Бутурлину душою и телом предалась, мечтала имения лишить.
Сумароков повысил голос и вскочил с места.
Он опустился на стул и закончил:
С волнением и жалостью выслушал Херасков эти стихи. Он видел, что Сумароков опустился, поблек. Былая уверенность покинула его, неудачи давали себя знать. «А отчасти виною тут нерегулярный образ жизни и горячительные напитки», — подумал он, видя, как гость трясущейся рукою сыплет на кружевное жабо, крахмальное и свежее, надетое к визиту, нюхательный табак.
— Словом, Михайло Матвеевич, — сказал Сумароков, успокоившись, — не испугают меня козни кащеев, приказных и даже фельдмаршалов: