Разрыв с Иоганной закрыл для Сумарокова двери петербургских гостиных. Поганые стишки о лакейской любовнице, ради которой он бросил жену, не забылись. Иоганна хворала, и болезнь также ставилась ему в вину. Сумароков чаще всего вечерами сидел с Разумовским. Граф не пил, но усердно потчевал постояльца редкими винами.
Накануне отъезда в Москву, беседуя с Алексеем Григорьевичем, Сумароков думал о том, что видит его, вероятно, в последний раз. Приходят времена, исполняются сроки… О, тайны судьбы! И живут злодеи, вроде Бирона, достигнув глубокой старости, в покое, забавах, изобилии. Не числят, поди, сколько людей погубили для мнимой своей славы, не внемлют совести. Что ж бог им терпит и народ молчит?! Алексей же Григорьевич тиранством не был страстен, льстецов презирал и не мстил недругам. Жил во дворце, был царским любимцем, но вреда никому не содеял и память о себе оставит добрую…
Сумароков не потаил от графа запутанность своих дел, невольно помянул и про бедность — она была с ним неразлучна.
— Я написал об этом, Алексей Григорьевич, так, — сказал он.
— Вот как я рассуждаю, Алексей Григорьевич. А мне приходит, что уж и в Москву домой не на что выехать. Жалованье вперед прошу, а ежели завтра задержат — впору о протянутой рукой на улицу выйти.
— То нехорошо, — с трудом шевеля губами, ответил Разумовский. — Однако ничего. Не сумеешь добыть жалованье — возьмешь у меня. А это — на память.
Он вынул из-под подушек большую табакерку с портретом Елизаветы Петровны — государынин подарок — и подал Сумарокову.
Начинавшей таять мартовской зимней дорогой Сумароков на почтовых лошадях возвращался в Москву.
Уже в Любани, когда менялись ямщики, он услышал разговоры о чуме. В Новгороде встретились купцы, уверявшие, что Москва окружена войском и въезда никому нет. Сами они едва спаслись — успели проскочить заставу до того, как выставили караул.
Слухи ползли навстречу Александру Петровичу один страшнее другого. Передавали, что черная смерть косит людей тысячами и некому подбирать трупы. В церквах служат молебны, да, видно, разгневался господь — моровая язва свирепствует от часу более.
Сумароков тревожился за своих. Он подгонял ямщиков, давал им на водку серебряные монеты, смотрителям станций указывал на анненский орден, и ему закладывали почтовых лошадей.
Ни в Клину, ни в Медном, ни в Черной Грязи карантинов не было, хотя встречный поток из Москвы катился лавиной.
Сани Сумарокова беспрепятственно въехали в город, и он увидел, что дорожные россказни почти не преувеличивали размеры несчастья. В Москве царила чума.
Эта беспощадная болезнь была частой гостьей в Турции и принадлежавших султану Молдавском и Валашском княжествах, где разыгрывались битвы русско-турецкой войны. В Москву моровую заразу принесли солдаты, вернувшиеся из похода.
Суровые морозы сдерживали эпидемию, но с весенними днями чума захватила город. Преград ей не ставили. Медицина сложила оружие.
Полагали, что болезнь передается через воздух. Люди состоятельные жгли костры у своих домов, отгоняя чуму.
Все, что приносилось с улицы, опускали в ведра с уксусом. Но эти меры не помогали.
Зараза распространялась все шире, и Москва испытала панику. Кто мог ее покинуть — бежал прочь. Господские дома опустели. Их сторожили немногие слуги. Скрылось из города и начальство. Одним из первых уехал главнокомандующий — граф Салтыков.
Пригороды вымерли, и не в переносном, а в буквальном смысле — болезнь больше всего поражала трудовой люд, живший бедно и скученно. Затем чума опустошила окраины и подобралась к барским усадьбам в центральных кварталах. Москвичи вымирали семьями, домами, околотками.
Улицы были пусты. Временами из-за угла показывались дроги, нагруженные деревянными ящиками-гробами. Крышки для скорости не заколачивали, и ноги мертвецов торчали наружу.
Покойников собирали мортусы — колодники, под охраной солдат. Поездом командовал полицейский чиновник, верхом, издали кричавший на арестантов, волочивших крючьями к дрогам мертвые тела. Мортусы ходили в вощаных балахонах и колпаках, чтобы предохранить свою одежду от заражения.
С большим опозданием кто-то из начальников догадался запретить въезд и выезд из Москвы, усилить заставы караулами. Но тем самым подвоз съестного прекратился, и в городе наступил голод.