Когда Дмитрию ярлык в Орде дали (четыре года назад), он оттуда с ним увязался. Приехал в Москву, крестился, теперь служит, честно старается, на сторону не смотрит. А куда смотреть?! Кто его примет, кто обрадуется? Разве что в Ростове, там татар полно, да уж больно захолустье. А ему тут нравится. Симпатичный басурман, спокойный, необидчивый.
— Во здорово! Ты с ним подружился?
— Нет. — Тяжелый вздох.
— Что ж ты?!
— Меда он не пьет. Видать, не привык еще, — сокрушенно качает головой Ипатий, — а без меда разве быстро подружишься.
Дмитрий хохочет, рассказ монаха и захватывает, и подбадривает его.
— А остальные как?
— Насчет чего?
— Насчет меда.
— А-а... Остальные крепки. Я думал, отец твой — мастер. Но тут он бы из средних был.
— Ого! Видно, и нам учиться придется.
— Да мне-то чего учиться... А вот тебе... Только я все больше к тому клонюсь, что не надо.
— Почему?
— Хреновая это наука. Тяжкая! Особливо по утрам. И если бы только это! А то ведь тупеешь, мозги сохнут. И не на время выпивки, а насовсем. Вот за собой замечать стал... Раньше как? И в разговоре что наврешь, да поправишься, найдешься. А сейчас думаешь-думаешь, прежде чем сказать, а все одно где-нибудь вляпаешься. И памяти не стало. Да чудно как-то! Поглядишь на человека — приятель, сколько с ним переговорено, выпито, а как звать — забыл! Решения принимать — только с ясной головой! А бражки хлебнул хоть полковшика — уже не то! Уже решать чего — Боже упаси! Напортачишь! Оно вроде бы и шустрей колесики забегали, да не в ту сторону. Даже с полковшика! А с ковша?! А с трех?!! А потом похмелье. О-о-охх! Там уж тем более ничего не решишь. Там и не захочешь. С похмелья одного хочется — лечь и помереть. И сразу на сколько времени человека из колеи вышибает. Как не жил! А если дело в этот момент какое важное? Все! Пропал!
— Это все так, отец Ипат, только в такой компании, да не пить — мигом белой вороной станешь. Не то что подружиться, открыть душу, а и разговаривать не станут. Как тогда быть?
— О-охх... Как бы нам с тобой так урядить, чтобы пил я, а любили и разговаривали с тобой.
— Ну, если держаться, не зарываться, то, может, и справлюсь?
— Нет, сыне, не получится. Не удержишься. Ты думаешь, почему Олгерд совсем не пьет? Он ведь не глупей нас с тобой, понимает прекрасно, что теряет, отказываясь от пьяных излияний. Когда отец твой жив был, он его совал. Теперь некого, но он все равно сам не лезет. Сползти боится!
— Куда?!
— Туда! Где похмеляться приходится. А потом опять нажираться. Слишком часто ему приходится важные решения принимать, а для этого трезвая тыква нужна. Так что давай как-нибудь разделим бремя сие. Как Олгерд с Кориатом делил.
* * *
— Хорошо, давай разделим, — Дмитрий крепко потер ладонями глаза, виски, щеки, — только не сегодня. Я жрать — умираю, да ведь и встреча все-таки, полгода не видались.
— Это да, — монах хлопает дважды в ладоши и делает знак вбежавшим слугам (молча, самоуверенно, высокомерно, будто князь какой — Дмитрий удивленно запоминает), — давай. А то я тут совсем святым скоро стану. Это самое еще вокруг бастолковки не засветилось? Привыкаю, понимаешь...
— Привыкаешь? А куда одежу монашескую дел?
— Э-э-э, брат... У них тут с этим, оказывается, строго. Не то что с твоим отцом Васильем.
— Если уж отец Василий не строг!..
— Выходит — не строг. Тут меня сразу к архимандриту, и допрос. К какой обители принадлежишь? Почему при княгине? Пришлось ответ держать. Монастырь, говорю, немцы спалили, из всей братии нас четыре человека осталось. Игумен сгорел...
— Так и было?
— Ну а как же!
— Ты мне не рассказывал никогда.
— Случая не было.
— Ну ты и скромник...
— А то нет? Ну вот, погорели, говорю, все, некуда сперва и приткнуться было, да и душа горела отомстить тупорылым. А потом так случилось... А-я-яй, — говорят, — как же так? Коли в мир ушел, одеяние иноческое сними, а коль в Божьих слугах остаться желаешь, ступай в монастырь. Я им: мол, слово Божие людям хочу нести. А они: испроси благословения у иерарха, да ступай, куда он пошлет, в леса и пустыни, где о Боге еще не слыхивали. А тут и без тебя есть кому о НЕМ говорить. И пришлось мне переодеться от греха. Да и княгиня заволновалась. Чуть до слез меня не довела, истинный Христос.
— Это еще как?
— Говорит, ну как пошлют чухну или корелу какую-нибудь просвещать, как я тут без тебя? Ах, думаю, де-тынька ты моя родненькая, — монах шмыгнул носом и длинно присосался к жбану, а оторвавшись, досадливо махнул рукой: — Раньше надо было переодеваться.
— Почему?
— Ботагоз забеременела.
— Ну и что?
— Не повенчают меня с ней, вот что. Останусь ли монахом, выгонят ли — все равно, сам понимаешь. — И он опять приложился к жбану.
— Ах ты Господи! — Дмитрий по-настоящему расстроился. — Как же теперь?