Как бы то ни было, гипотеза о принципиальной двойственности росийской политической традиции, или, говоря словами Федотова, “новая национальная схема”, имеет одно преимущество перед Правящим стереотипом и вытекающей из него старой парадигмой русской истории: она объясняет всё, что для них необъяснимо. Например, открытие шестидесятников тотчас перестает казаться загадочным, едва согласимся мы с “новой схемой”. Точно так же, как и ликвидация Судебника 1550 года в ходе самодержавной революции. Еще важнее, что тотчас перестают казаться историческими аномалиями и либеральные конституционные движения, неизменно возрождавшиеся в России начиная с XVI века. Не менее, впрочем, существенно, что объясняет нам новая парадигма и грандиозные цивилизационные обвалы, преследующие Россию на протяжении столетий. Объясняет, другими словами, катастрофическую динамику русской истории. А стало быть, и повторяющуюся из века в век трагедию великого народа. С другой стороны, однако, несет она в себе и надежду. Оказывается, что так же, как и Германия, Россия не чужая “Европе гарантий”. И что в историческом споре право было все-таки пушкинское поколение.
ОТКУДА ДВОЙСТВЕННОСТЬ ТРАДИЦИИ?Так или иначе, доказательству жизнеспособности этой гипотезы и посвящена моя трилогия. Я вполне отдаю себе отчет в беспрецедентной сложности этой задачи. И понимаю, что первым шагом к её решению должен стать ответ на элементарный вопрос: откуда он, собственно, взялся в России, этот роковой симбиоз европеизма и патернализма. Пытаясь на него ответить, я буду опираться на знаменитую переписку Ивана Грозного с князем Андреем Курбским, одним из многих беглецов в Литву в разгаре самодержавной революции. И в еще большей степени на исследования самого надежного из знатоков русской политической традиции Василия Осиповича Ключевского.
До сих пор, говоря о европейском характере Киевско-Новгородской Руси, ссылался я главным образом на восприятие великокняжеского дома его европейскими соседями. В самом деле, стремление всех этих французских, норвежских или венгерских королей породниться с киевским князем говорит ведь не только о значительности роли, которую играла в тогдашней европейской политике Русь, но и о том, что в европейской семье считали её своей. Но что если средневековые короли ошибались? Пусть даже и приверженцы Правящего стереотипа готовы подтвердить их вердикт, это все равно не освобождает нас от необходимости его проверить. Тем более, что работа Ключевского вместе с перепиской дают нам такую возможность.
Как следует из них, в Древней Руси существовали два совершенно различных отношения сеньора, князя-воителя (или, если хотите, государства) к подданным. Первым было его отношение к своим дворцовым служащим, упрявлявшим его вотчиной, к холопам и кабальным людям, пахавшим княжеский домен. И это было вполне патерналистское отношение господина к рабам. Не удивительно, что именно его так яростно отстаивал в своих посланиях Грозный. “Все рабы и рабы и никого больше, кроме рабов”, как описывал их суть Ключевский. Отсюда и берет начало самодержавная, холопская традиция России. В ней господствовало не право, но, как соглашался даже современный славянофильствующий интеллигент (Вадим Кожинов), произвол. (49) И о гарантиях от него здесь, естественно, не могло быть и речи. С.О. Шмидт назвал это первое отношение древнерусского государства к обществу “абсолютизмом, пропитанным азиатским варварством”. (50)
Но и второе было ничуть не менее древним. Я говорю о вполне европейском отношении того же князя-воителя к своим вольным дружинникам и боярам-советникам. Об отношении, как правило, договорном, во всяком случае нравственно обязательном и зафиксированном в нормах обычного права. Его-то как раз и отстаивал в своих письмах Курбский.
Отношение это уходило корнями в древний обычай “свободного отъезда” дружинников от князя, служивший им вполне определенной и сильной гарантией от княжеского произвола. Они просто “отъезжали” от сеньора, посмевшего обращаться с ними, как с холопами. В результате сеньоры с деспотическим характером элементарно не выживали в жестокой и перманентной междукняжеской войне. Лишившись бояр и дружинников, они тотчас теряли военную и, стало быть, политическую силу. Короче говоря, достоинство и независимость вольных дружинников имели под собою надежное, почище золотого, обеспечение – конкурентоспособность их государя.
Так выглядел исторический фундамент договорной, конституционной, если хотите, традиции России. Ибо что есть в конце концов конституция, если не договор правительства с обществом? И едва примем мы это во внимание, как тотчас перестанут нас удивлять и Конституция Салтыкова, и послепетровские “Кондиции”, и декабристские конституционные проекты, и все прочие – вплоть до Конституции ельцинской. Они просто не могли не появиться в России.