Если корреляция любовно-семейной и политической сфер в «Горькой судьбине» явлена лишь на уровне речи героев и все же требует от зрителя/читателя «дешифровки», в следующей трагедии Писемского «Самоуправцы» (1867) тот же адюльтерный сюжет разыгран как политический конфликт и перенесен в XVIII в. – павловские времена 1797 г. Старый князь-рогоносец Имшин, чтобы отомстить молодой жене, изменившей ему с молодым офицером, сажает их в сырой подвал своего дома, где он раньше пытал взбунтовавшихся крестьян. Метафоры из «Горькой судьбины» тут реализованы и превращены в перипетии сюжета. Политические импликации в драме подчеркнуты тем, что князь, будучи генерал-аншефом действующей армии, отказывается подчиняться закону и его представителям, приравнивает себя к государю и вершит правосудие, как мстительный муж, – мечтает колесовать жену и ее любовника[935]
. В финале управа на самовольство князя находится в области не политического, а анархического – стихийного протеста. Отец княгини, бывший прапорщик Девочкин, до этого уже собравший банду местных разбойников, захватывает усадьбу князя, освобождает пленников и смертельно ранит Имшина, что намекает на детронирование монарха-узурпатора. Таким образом, драматическая топика, которая в «Горькой судьбине» лишь проступает на уровне далековатых параллелей, становится основой конфликта в драматургии Писемского 1860‐х гг., косвенно подтверждая законность моей интерпретации более ранней крестьянской пьесы. В этом смысле «Горькая судьбина» предвосхищает «завороженность» русской литературы историей XVIII в. во время Великих реформ 1860‐х гг. и будущие драмы самого Писемского об эпохе дворцовых переворотов, событиях екатерининского и павловского времени, в которых он пытался осмыслить сущность «русского трагизма»[936].В конце третьего действия Ананий в состоянии аффекта убивает прижитого Лизаветой младенца. Этот поворотный момент, являясь кульминацией драматического напряжения, разрешается в четвертом действии далеко не так, как Писемский планировал вначале. По первоначальному замыслу «Ананий должен сделаться атаманом разбойничьей шайки и, явившись в деревню, убить бурмистра»[937]
. Однако по совету артиста Мартынова драматург развязал пьесу в противоположном ключе: вместо шиллерианского сюжета в духе романа Пушкина «Дубровский»[938] Ананий возвращается из леса в страшных душевных мучениях и, покаявшись, сдается следствию, чтобы пойти на каторгу. Каким же образом такая развязка может быть соотнесена с уже описанными этическими представлениями героев, с отсылками к русской истории XVIII в. и как можно интерпретировать финал драмы в интересующей нас перспективе?По признанию Писемского, он совершенно сознательно критиковал «недостатки камерного судопроизводства»[939]
. В четвертом действии на сцене появляется чиновник особых поручений Шпрингель, который придает действию неожиданный поворот и на первый взгляд уводит действие в сторону. Однако, если всмотреться в логику отношений чиновника, Анания, Лизаветы и Чеглова в четвертом действии, можно понять, как Писемский представляет себе исход конфликта между эмансипационной и патриархальной этикой, между модернизацией и социальной архаикой.Немец Шпрингель (от нем. глагола springen – прыгать, Springer – прыгун, что может отсылать к русскому слову «выскочка») совершенно недвусмысленно сделан карикатурой на образ честного чиновника, который выступал как один из самых популярных персонажей так называемой «обличительной литературы» конца 1850‐х гг. и был осмыслен Писемским в романе «Тысяча душ»[940]
. В отличие от романной сложности образа Калиновича-чиновника, Шпрингель – воплощение худших черт нового поколения чиновников и издержек начавшихся реформ. Именуемый «губернаторским молокососом», он предстает крайне грубым, несдержанным, а главное, непроницательным следователем, не соблюдающим презумпции невиновности крестьян. Его кредо «я служу правительству, а не дворянству» и ограниченность формальной стороной правосудия на фоне смиренного поведения раскаявшегося Анания выглядят крайне невыгодно и полностью дискредитируют весь процесс расследования. Функционально финальная сцена следствия «Горькой судьбины» предвосхищает заключительную сцену «Власти тьмы» Льва Толстого: в обеих религиозная правда раскаяния и публичного покаяния полностью нивелирует дознание истины, эксплицируя авторскую точку зрения.Ананий, на протяжении всего действия не подчинявшийся ничьей власти (ни бурмистра, ни барина) и ни мирскому, ни государственному суду, внезапно проявляет христианское смирение и кротость и не выдает грех Чеглова, беря всю вину на себя, когда Шпрингель производит дознание. Тот честно и независимо (хотя и грубо) ведет расследование, однако эта честность только усугубляет дело, поскольку он не понимает религиозной логики Анания[941]
. Парадоксальным образом желание Золотилова замять дело совпадает с желанием главного героя, но расходится с буквой закона.