– Не надо, – прервала она, резко выставив руку. – Зовите меня лучше просто Аней. Меня так дома звали.
Если Григорьев и считал, что уменьшительное имя от Анастасии – Настя, а вовсе не Аня, он об этом не сказал.
– Максим Андреевич, у вас есть какая-нибудь… лоханка? – спросила Аня. – Мне надо помыться.
Григорьев вытаращился на нее изумленно, потом начал краснеть, нет, багроветь, заюлил глазами. Но Ане было все равно. Не осталось сил терпеть эту засохшую слизь, смешанную с кровью, которая облепила ее ноги и мешала двигаться.
– Извольте, – пролепетал Григорьев, кинувшись в сени и возвратившись с помятым жестяным тазом. – У меня и мыльце есть. Желаете?
Она кивнула, с трудом стаскивая с печи чайник и наливая кипятка в таз.
– А холодная вода есть?
Григорьев немедленно выволок из сеней ведро, в котором плавал ковшик.
Аня напилась, потом разбавила кипяток холодной водой и взглянула на Григорьева.
Он оказался сообразительным – и слов не понадобилось:
– Вы… пожалуйста, пожалуйста… а я посижу в сенцах. Только тулупчик накину, а то зябко. И вы… вы не горюйте, барышня. Знаете, как говорят: тело заплывчиво, а дело забывчиво. Вы молодая, все минует, все изболится.
Аня глянула исподлобья, и телеграфист, видимо, понял, что слова эти ей не нужны: стушевался, бросился вон. Аня едва смогла дождаться, пока он выйдет!
Конечно, это была не настоящая баня, а так, пустяшное обмывание, но такого счастья она давно не испытывала. Ополоснула даже голову, потом с невыразимым облегчением смыла с ног засохшую гадость: слизь и кровь.
Вспомнила, как эти твари изливались в нее, но только зубами скрипнула и тихо выругалась. Теперь, чистой, вспоминать об этом было не так страшно. Рассудила, что еще легко отделалась: человек пять измывались над ней, остальные то ли брезговали, то ли остерегались ввязываться. Иначе она не выдержала бы, иначе умерла бы за ту ночь…
Вдруг с холодком подумала: а какую плату потребует с нее Гайковский за спасение? Или ничего не потребует? Все-таки Иванов заплатил ему – и заплатил, как понимала Аня, щедро.
Нет, нет, это омерзительно! Мужчина, который делает это с тобой… Жуткие руки, жуткие лица, искаженные похотью… Хотя Гайковский добрый, да и собой пригож. Глаза у него хорошие, даже красивые, можно сказать. Черные…
Вдруг другие глаза – черные, огненные! – вспомнились ей, вспомнилось, как они с Анатолием приникли друг к другу, и она поняла, что это такое – неодолимое плотское желание. Если бы тогда их не спугнули, если бы она не должна была немедленно убегать, они уже принадлежали бы друг другу. Почему-то даже сейчас Аня была убеждена, что с ним было бы не так омерзительно, как в вагоне. Или вовсе не омерзительно. Вот странно: мужчины делают с женщинами одно и то же, но с кем-то это ужасно, а с кем-то наоборот. Что еще более странно, она вспыхнула телесным волнением даже сейчас, стоило только вспомнить Анатолия!
Вытерлась сорочкой и торопливо простирнула ее, потом развесила на печке, стараясь, чтобы не касалась раскаленной заслонки, не подгорела. Ржавые пятна крови не отстирать было жалким обмылочком, но ладно, все равно лучше, чем раньше, главное – исчез запах этих скотов.
Надев блузку и юбку прямо на голое чистое тело, набросив пальтишко, она села под печку и принялась пальцами расчесывать волосы, то и дело прерываясь, чтобы перевернуть рубашку. Хотелось, чтобы та поскорей высохла – до прихода Гайковского.
В домике было тепло только возле самой печки. Ане стало жалко Григорьева – как он сидит там в холодных, продуваемых ветром сенях, сидит и трясется от страха.
Встала, подошла к двери и выглянула в сенцы. Григорьев сидел в углу, свесив голову, и тихонько похрапывал.
Не трясся. Вот и хорошо.
Аня усмехнулась и закрыла дверь. Забилась на топчан в самый угол, чтобы покрепче прижаться к теплому печному боку, и закрыла глаза, надеясь, что уснет.
Но сон не шел. Глаза Анатолия плыли перед ней, и его лицо, красивее которого она в жизни не видела, даже не думала, что бывают такие лица. Она дала себе волю и задумалась о нем, а раньше гнала его из своих мыслей, потому что он мешал ей жить по-прежнему и оставаться прежней – их поцелуи на балконе впервые заставили ее задуматься о том, какой могла быть ее жизнь без этого вечного, изнуряющего чувства долга, от которого становилось кисло во рту, словно ее сейчас вырвет. Вырвет той ненавистью к этому долгу, ненавистью, которая таилась где-то в глубине души, на дне сердца, лежала там, словно свернувшаяся в клубок змея, а теперь вдруг встала на хвост и жалила, жалила изнутри, пропитывая своим ядом кровь.
…А сначала-то она была счастлива, что ее забрали из сиротского приюта. И была счастлива потом, когда ей объяснили смысл той жизни, которая у нее началась. Да, это было упоение, счастье, когда они, Филатовы, разодетые совершенно так, как императорская семья, появлялись в людных местах и публика приветствовала их.