Может показаться, что в предметности поэзии ОБЭРИУ отразилась некая связь со сборником Мандельштама «Камень», которым так восхищался молодой Заболоцкий. Это верно постольку, поскольку каждый из них реагировал по-своему на чрезмерный спиритуализм символизма, но правда в том, что камни акмеизма не столь тверды, как стихи Хармса. «Не требуйте от поэзии сугубой вещности, конкретности, материальности», – пишет Мандельштам в эссе «Слово и культура». Далее он высказывается диаметрально противоположно принципам, исповедуемым ОБЭРИУ: «…зачем отождествлять слово с вещью, с предметом, который оно обозначает? Разве вещь хозяин слова?… Живое слово не обозначает предмета, а свободно выбирает… ту или иную предметную значимость…» [Мандельштам 1967–1981, 2: 226].
В своем эссе «Утро акмеизма» Мандельштам делает еще один шаг к абстракции, определяя высшую заповедь акмеизма так: «Любите существование вещи больше самой вещи…» [Мандельштам 1967–1981, 2: 324]. Вся суть обэриутской и православной теорий значения в том, что такого разделения нет: означаемая вещь, существование вещи и означающее – это части единого явления.
От центральной концепции Слова как конкретного предмета или воплощенного существа как православное богословие, так и идеология ОБЭРИУ переходят к понятию произведения искусства как материального предмета, который функционирует как законное средство приведения человеческого восприятия в соответствие с «настоящей» реальностью. Как было справедливо замечено, «…теорией искусства было учение Церкви об обо́жении человека» [Успенский 1997: 309][157]
. Искусство в форме иконы является посредником между конкретной и символической природой Слова.Слово в своей повседневной форме обычно является чем-то, что можно услышать, тогда как «воплощение» Слова как предмет – стихотворение, икона, само тело Христа – можно увидеть и даже осязать. Так, Иоанн Богослов начинает свое первое послание описанием Христа как Логоса, основываясь на своем чувственном опыте: «О том, что было от начала, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши, о Слове жизни… мы… свидетельствуем» (1Ин. 1:1). Это дало возможность защитникам иконопочитания говорить об Откровении, которое «…осуществляется и в слове, и в образе», как через глаза, так и через слух[158]
.В иных терминах, но сохраняя понимание Слова, воплощенного в предмете, Декларация ОБЭРИУ описывает Заболоцкого как автора стихов, которые являются видимым и осязаемым предметом, ожидающим прикосновения читателя:
Н. Заболоцкий – поэт голых конкретных фигур, придвинутых вплотную к глазам зрителя. Слушать и читать его следует более глазами и пальцами, нежели ушами. Предмет не дробится, но наоборот, – сколачивается и уплотняется до отказа, как бы готовый встретить ощупывающую руку зрителя [ОБЭРИУ 1928].
Неудивительно, что во многих стихотворениях Заболоцкого содержится та же мысль. Утверждение, наиболее близкое к общему смыслу Декларации ОБЭРИУ, встречается в предпоследней строфе стихотоворения Заболоцкого «Искусство» 1930 года, в котором описываются слова, вылетающие в мир, «становясь предметами» («Слова вылетали в мир, становясь предметами»), когда поэт берет в рот дудку [Заболоцкий 1972, 1: 97].
В более длинном стихотворении «Битва слонов», написанном в следующем году, концепция продвигается на шаг вперед. Стихотворение изображает торжество принципов ОБЭРИУ в аллегорической битве между олицетворенными лингвистическими и литературными формами[159]
. Битва описана частично как шахматная партия. Заболоцкий обыгрывает слова «слон», «лошадь», означающие как животных, так и шахматные фигуры; но на кону здесь нечто большее, чем просто шахматы. Стихотворение начинается с призыва к оружию, обращенного к «воину слов», затем живописует военные восстания различных частей речи в «Европе сознания», после чего вводит «боевых слонов подсознания», которые, составляя сильный контраст традиционному соловью, представляют принципы истинной поэзии.