Обратим внимание на местами необыкновенный синтаксис Лескова. Предложение «в воздухе стояло тихо» дарит нам редчайший случай, когда наречие оказывается подлежащим. Это, безусловно, значимо: признаку действия сообщается характеристика предметности, действие замирает, мы обращаемся к почти медитативному погружению – в личность героини. «Рай» Катерины связан с ленью, негой и темными желаниями. Поэтический восторг ведет к тому же. Конечно, от Фрейда мы знаем, что поэзию с неизбежностью питают «темные» для нас (то есть подспудные, буквально, если использовать древнее значение слова «темные» – слепые) желания – влечения к любви и разрушению. Но есть поэзия высокой духовной любви и разрушения как самоотвержения (вспомним, например, Катерину Кабанову, к образу которой достаточно настойчиво отсылает нас автор); есть поэзия, просветляющая любые «темные» желания. Вот эта-то поэзия для Катерины Измайловой закрыта. Высочайший взлет ее духа, который мы наблюдаем теперь, если и связан со светом, то с лунным, ночным светом, и желания ее остаются по-ночному темны. И все же в следующем абзаце Лесков резко разводит героиню и героя. На фоне Сергея Катерина кажется светочем духа:
«Катерина Львовна, не получая ответа, опять замолчала и все смотрела сквозь бледно-розовые цветы яблони на небо. Сергей тоже молчал; только его не занимало небо. Обхватив обеими руками свои колени, он сосредоточенно глядел на свои сапожки».
Надо признать, что Катерина, при всех чудовищных особенностях характера, лишена пошлости, чего нельзя сказать о Сергее. Она натура широкая, из тех, кого «сузил бы» Достоевский. И сейчас она жадно вбирает поэтические импульсы летней ночи, в то время как Сергей на это не способен. Лесков, моделируя восприятие Катерины, переходит к почти тургеневскому языку.
«Золотая ночь! Тишина, свет, аромат и благотворная, оживляющая теплота. Далеко за оврагом, позади сада, кто-то завел звучную песню; под забором в густом черемушнике щелкнул и громко заколотил соловей; в клетке на высоком шесте забредил сонный перепел, и жирная лошадь томно вздохнула за стенкой конюшни, а по выгону за садовым забором пронеслась без всякого шума веселая стая собак и исчезла в безобразной, черной тени полуразвалившихся, старых соляных магазинов».
Перебирая гамму ночи, Лесков проходит от восторженного возгласа «Золотая ночь!» до трезвого наблюдения за стаей собак, исчезающих «в безобразной, черной тени полуразвалившихся, старых соляных магазинов». Это уже не совсем по-тургеневски, зато вполне по-лесковски. И тут настает момент заметить, что второй, третий и четвертый абзацы пейзажа скроены по одной схеме: от света к тьме. Подчеркнем их начала и концы в таблице.
Но первый абзац и пятый, а также заключительная реплика Катерины, казалось бы, противоречат этому движению. Они полностью отданы свету и восторгу. Процитируем конец пейзажа (эпизод при этом продолжается):
«Катерина Львовна приподнялась на локоть и глянула на высокую садовую траву; а трава так и играет с лунным блеском, дробящимся о цветы и листья деревьев. Всю ее позолотили эти прихотливые, светлые пятнышки и так на ней и мелькают, так и трепещутся, словно живые огненные бабочки, или как будто вот вся трава под деревьями взялась лунной сеткой и ходит из стороны в сторону.
– Ах, Сережечка, прелесть-то какая! – воскликнула, оглядевшись, Катерина Львовна».
Пейзаж, как мы видим, заключен в рамку двух восклицаний самой героини. Ее отношение к пейзажу – в двух существительных («рай», «прелесть»). Дело в том, что слово «прелесть» в XIX веке еще ощутимо сохраняло свое первоначальное значение. Особенно хорошо это понимал Лесков, вообще сосредоточенный на религиозной проблематике. «Прелесть» (по крайней мере, до Пушкина с его дерзким сонетом «Мадонна») могла быть только бесовской. И если это так (а это так), то и все движение пейзажа в ощущении героини идет так же, как и движение трех абзацев между ее репликами – от рая к прелести, от бога к дьяволу. Катерина Львовна, конечно, способна на поэтическое ощущение и на самоотверженную любовь, если и то и другое связано с ее внутренними «темными» влечениями (так, она вполне равнодушна к уже рожденному сыну). Но все лучшее, что она испытывает в жизни, она умеет обернуть к «темному». И даже проблески совести в конце очерка оборачиваются не только самоубийством, но и новым убийством – очередной соперницы.
Ранние рассказы Горького насквозь идеологичны; многие откровенно служат иллюстрациями и, надо признаться, яркими, но безвкусными иллюстрациями идей Ф. Ницше. Влияние Ницше на Горького глубоко и постоянно – вплоть до фасона усов. Но сводить философию Горького только к Ницше было бы неправильно; во-первых, есть и другие влияния и увлечения, во-вторых, и сам Ницше течет по одному общему с Горьким романтическому руслу. В этом смысле весьма характерен пейзаж в начале рассказа «Челкаш», выведенный за рамки повествования и служащий как бы философским предисловием, но таким, в котором уже содержится вся соль сюжета.