Не важно, как мы будем обозначать фаустовский принцип, принадлежащий нам, и только нам. Имя – лишь «звук пустой»{130}
. Также и пространство – это слово, которое на тысячу ладов могло бы выразить одно и то же неописуемое нечто в устах математика, мыслителя, поэта, художника, слово, которое, по видимости, принадлежит всему человечеству и все же именно с данным метафизическим подтекстом, с внутренней необходимостью приписываемым ему нами, имеет хождение лишь в рамках западной культуры. Значение великого символа имеет не само понятие «воли», но то обстоятельство, что оно вообще существует для нас, между тем как греки вовсе его не знали. В конце концов нет никакой разницы между глубинным пространством и волей. В античных языках отсутствует обозначение как для одного, так и для другого[273]. Чистое пространство фаустовской картины мира – это не просто протяжение, но распространение вдаль как эффективность, как преодоление только чувственного, как напряжение и тенденция, как духовная воля к власти. Мне прекрасно известно, сколь недостаточны эти описания. Совершенно невозможно точными понятиями передать различие между тем, что называем пространством мы и что называют им люди арабской или индийской культуры, что они думают, воспринимают и представляют в связи с этим словом. То, что это – в самом деле нечто всецело различное, доказывают чрезвычайно разные фундаментальные воззрения соответствующей математики и изобразительного искусства, и прежде всего непосредственные жизненные проявления. Мы убедимся в том, как находит свое выражение тождество пространства и воли в деяниях Коперника и Колумба, как и в деяниях Гогенштауфенов и Наполеона (покорение мирового пространства), однако иным образом оно заложено также и в физических понятиях силового поля и потенциала, которые невозможно было бы объяснить ни одному греку. Пространство как форма созерцания a priori, формула, в которой Кант окончательно высказал то, что непрестанно отыскивала философия барокко, – это означает притязание души на господство над чуждым. «Я» господствует посредством формы мира[274].Это выражает глубинную перспективу масляной живописи, которая делает мыслимое бесконечным пространство картины зависимым от наблюдателя, в буквальном смысле слова господствующего
над ним с избранного удаления. Это и есть тот порыв вдаль, что приводит к типу героического, воспринимаемого исторически пейзажа как в картине, так и в парке эпохи барокко, тот же, что выражает физико-математическое понятие вектора. На протяжении столетий живопись страстно стремилась к этому великому символу, в котором содержится все, что может быть выражено словами «пространство», «воля», «сила». Ему соответствует постоянная тенденция метафизики сформулировать функциональную зависимость вещей от духа посредством таких пар понятий, как явление и вещь сама по себе, воля и представление, «я» и не-«я», которые все имеют чисто динамическое содержание. Это очень сильно отличается от учения Протагора о человеке как мере всех вещей, т. е. не об их творце. Для античной метафизики человек – это тело среди прочих тел, и познание здесь – некоего рода соприкосновение, переходящее от познаваемого к познающему, а не наоборот. Оптические теории Анаксагора и Демокрита далеки от того, чтобы допустить человеческую активность в чувственном восприятии. Платон никогда не воспринимает «я» как центр трансцендентной сферы воздействий, что было внутренней потребностью для Канта. Пленники в его знаменитой пещере – это действительно пленники, рабы внешних впечатлений, а не их повелители, они освещены всеобщим солнцем, а не сами солнца, просвещающие мироздание{132}.Физическое понятие пространственной энергии (совершенно неантичное представление о том, что уже пространственное отстояние
есть форма энергии, даже праформа всякой вообще энергии, ибо на этом основываются понятия емкости и напряженности) проливает свет также и на отношение воли к воображаемому душевному пространству. Мы чувствуем, что как динамическая картина мира Галилея и Ньютона, так и динамический образ души с волей в качестве центра тяжести и отправного пункта означают одно и то же. Оба они – порождения барокко, символы достигшей полной зрелости фаустовской культуры.