Рай небесный художник представил в виде замечательного, заботливо ухоженного сада с кипарисами и цветниками. Посреди — огромный, неправдоподобно прекрасной архитектуры четырехъярусный дворец с открытыми аркадами, лестницами, эркерами, тремя воротами во всю высоту фасада и отверстиями, из которых вытекают означенные надписями реки Фисон, Геон, Тигр и Евфрат. В саду еще два подобных дома, у врат рая, как положено, апостол Петр, наверху библейские праотцы Исаак, Авраам и Иаков, еще выше богоматерь и парящие ангелы, в куполе патриархи и пророки. Среди райских кущ сидят, гуляют и тихо беседуют праведные души в белоснежных хитонах; вот Адам и Ева, вот в недрах земли отверзаются гробы с восстающими из них мертвецами, ангелы с копьями наперевес повергают в панику адскую нечисть, а в раю благоухают цветы и вечнозеленые деревья…
И столько в этой картине «рая» непосредственности и свежести чувства, столько безграничной и незамутненной радости бытия, не
Завершив работу, Захарий слева от главного входа в церковь окружил цветочками рамку и начертал в ней по-гречески: «Расписывается святой притвор щедрым иждивением всепреподобного архимандрита Кира Вениамина Лаврского, рукой Захария Христова из Самокова в 1852 месяце июне».
Ниже маленькими, но четкими буквами по-болгарски: «Изображается настоящий нартекс рукою Захария Христовича Живописца самоковца болгарина».
Шел уже семнадцатый месяц работы Захария на Афоне, работы трудной, напряженной, изнуряющей; то, что предстояло сделать трем зографами за три года, он сделал один и за полтора. Пора было возвращаться домой.
Письма из Самокова редки, да и говорилось в них больше о делах семейных, но в рассказах болгарских паломников слышались тревоги и ожидания надвигающихся потрясений. В Бухаресте, Брашове, Белграде росла и крепла болгарская политическая эмиграция, в самой Болгарии действовали четы гайдуков, то здесь, то там вспыхивали волнения, ширилось движение за церковную независимость. Даскалы и поэты все еще скрещивали копья в битвах за народное просвещение, открывались новые школы, молодежь устремлялась за наукой в Россию, но в воздухе ощущались предгрозовые разряды.
Захария тянуло домой. Всего сорок третий год пошел художнику, но сейчас он чувствовал себя много старше своих лет — умудренным жизнью, усталым, истощившим казавшийся неисчерпаемым запас молодых сил. Он знал себе цену, знал, что лаврские росписи исполнены в полную меру его таланта и что не многие современные зографы могут поспорить с ним. Признание афонской братии тешило его самолюбие, но если раньше настоятельные просьбы и заказы таких знатных обителей, как Зографский и Хилендарский монастыри, он счел бы за великую честь, то ныне они казались тягостной повинностью.
Выговорив позволение закончить иконы дома (а всего по договору с лаврой он должен написать четыре больших, «царских», и пятьдесят меньших, «апостольских», образов, и это не считая икон для Преображенской церкви подворья Зографского монастыря в Карее), Захарий собрался в обратный путь. Игумен Илларион предлагал большую и выгодную работу в Зографском монастыре, уговаривал, убеждал, говорил о престиже болгарского зографа и болгарской обители, но Захарий решил не откладывать отъезда. Вероятно, он все-таки намеревался вернуться и потому оставил в Зографском монастыре некоторые вещи, кисти, краски.
Сборы были недолги: золотые монеты — мало ли что случается в эти неспокойные времена — укрыл в полый внутри посох, бережно завернул в тряпицу драгоценное приобретение — купленную на Афоне за триста грошей Библию, изданную в Нюрнберге в 1712 году и украшенную многими превосходными гравюрами Каспара Люкена, кое-какие пожитки и припасы — вот и все.
Истосковавшись по дому, в дороге — даже в Пловдиве, где его ожидали друзья молодых лет, — не задерживался. Вот уже радуют душу окрестные поля и виноградники, чуть тронутые сентябрьской желтизной, горные пастбища и вершины Мусала, Мальовница, гора Шишмана, самоковчанки в темных платьях, красных фартуках и белых рубахах с широкой каймой вышивки на рукавах — и дым очага над черепичной кровлей его дома… «Прибыли двадцать дней назад со Святой Афонской горы, — сообщает он 10 октября Неофиту Рильскому, — где находился семнадцать месяцев в Великой Лавре…» И вновь острая, щемящая тоска по единственному, быть может, на свете близкому человеку: «Вы живой голос, дай-то боже».
Вновь привычная череда дней, ничего не изменилось, разве что заметно подросли сыновья — Георгий, Христо, Димитр. В доме брата все по-старому, Димитр немного постарел, да и Тенка сдала, — видно, в ожидании писем от Зафира, ставшего Станиславом Доспевским, студентом Академии художеств в далеком Петербурге.