Зубов сидел на скамье, за самодельным столом. В другое время он, как обычно, полюбовался бы четкой работой семейной машины, но сейчас ему было не до того. Съев свою порцию картошки с солеными грибами (блюдо это было постоянным в доме Варвары Андреевны, но от этого не становилось менее вкусным) и выпив полчашки чая с конфетой-подушечкой, он сказал: «Спасибо», — и выбрался из-за стола. Медленно поднялся к себе, взял зачем-то карандаш и блокнот и все так же неторопливо направился во двор, в заветное местечко за баней.
Там, в кустах у пригорка, он сел на успевшую уже просохнуть под лучами утреннего солнца траву. Здесь он отрешится от всего, что мешает ему прийти в себя.
«Эх, был бы здесь лук, — думает Зубов. — Вот пострелял бы сейчас часок-другой, и сразу стало бы все на свои места». Когда-то Зубов был хорошим стрелком, одно время даже возил с собой в экспедиции лук, но потом бросил.
Тут он вспомнил свой недавний спор с Веденеевым. Да, молодость — это как тетива, посылающая стрелу в полет. Туго натянута тетива. Тем лучше: вернее будет полет стрелы, легче преодолеет она расстояние и встречный ветер. Иначе в пути можно позабыть о цели.
Беспомощна стрела без лука и тетивы: вырони ее — сразу же упадет… Беспомощным появляется человек на свет, любая букашка в лесу более подготовлена к жизни в час своего рождения. Но подобно тому, как тетива передает свою силу стреле, так сама жизнь придает нам силы, и мы идем вперед и становимся властелинами всего сущего на земле. И если мы упорны, все покоряется нам — море и горы, недра земли, а теперь и космос. Вот только свой характер нам надо совершенствовать снова и снова. Но полет стрелы кончается, а путь человека, наверно, продолжается в его детях…
«Почему, собственно, я все время думаю о детях? — удивленно спрашивает себя Зубов. — Из-за семейства Варвары Андреевны? Или из-за Марины? Интересно, Марина хотела бы иметь ребенка? Мы ведь и об этом еще не говорили с ней».
— Ген-на-дий!.. Ген-на-дий Иваныч!..
Что за черт! Кто это кричит?
Зубов прислушался: никак, это Колька зовет. А вот и он.
— Ну, в чем дело?
Колька запыхался, переводит дыхание.
— Ты почему не в школе? — строго спрашивает Зубов. — С первых же дней прогуливать начинаешь?
— Вас на почту зовут. Навроде из Ленинграда, на телефон. Я как раз в школу бежал, тут мне из почты тетя Марфа Егорова кричит, что на телефон зовут…
— Кого? Меня?
— А она не сказала кого. Зовут — и все. Навроде вас.
Что за чертовщина!
— Геннадий Иваныч, — Колька заискивающе облизывал губы, — Геннадий Иваныч, если будет работа — возьмешь, а? С лошадьми. Ну?..
В другой раз Зубов и слушать не стал бы, но теперь настолько расстроился, что пообещал:
— Ладно, возьму. — И только потом спохватился: — А школа?
— Ну, — выразительно махнул рукой Колька, и цыганские глаза его полыхнули жаром.
Зубов сказал нравоучительно:
— Не будешь, Колька, учиться, так неучем и помрешь.
— А я в конюхи все одно пойду, — заявил Колька. — Хоть кончу семь классов, хоть нет. Меня лошади во как любят! А книжки я и так читаю, не верите? Больше всех прочитал в классе.
Он переступил с ноги на ногу.
— А вот вы на другой год приедете, так я к вам на работу пойду. Возьмете? Летом же все равно школы нету.
— Алло, алло… Холмогоры? Разъединили вы меня, разъединили… Муся? Это Архангельск? Муся! Ну, что ж ты меня разъединила?.. Да. Здесь. Ну, давай, давай. Как твой-то, не пьет?.. Слава те, господи… Приедешь? Что? Ага. Ленинград! Алло, Ленинград!..
Это была такая почта, какую можно встретить в любом месте, отдаленном от города на десятки, сотни или тысячи километров. Тут и почта, и телеграф, и междугородный телефон. Дом почтового отделения был предусмотрительно повернут задней стеной на улицу, поэтому здесь было всегда тихо. Тихо и чисто, в жару — прохладно, в холод — тепло. Начальник почты, она же телефонистка и телеграфистка, Марфа Егорова, женщина лет тридцати пяти, жила в этом же доме в казенной квартире, одна с маленькой дочкой, которая обычно бегала по двору или сидела на крыльце, перебирая разноцветные марки.
Сейчас Марфа Егорова соединялась с Ленинградом, а пока она это делала, Зубов глядел на ее худощавую фигуру в стареньком платье, терпеливо склонившуюся над хрипящим телефоном.
— Все в порядке, — женщина повернула к Зубову бледное, в ранних морщинках лицо и улыбнулась ему извиняющейся улыбкой. — Насилу дозвонилась… Там на линии гроза, плохо слышно. — Она сказала это так, словно несла ответственность за то, что где-то там, у Архангельска, разразилась осенняя гроза.
В трубке что-то щелкнуло, и Зубов, как сквозь сон, услышал:
— Алло… Это кто? Вы, Борис Михайлович? Чижов говорит… Плохо слышно… Попробуйте вы, Николай Антонович…
Чижов был директором института, Николай Антонович — начальник отдела. Зубов глотнул воздух и крикнул:
— Это я, Зубов… Бориса Михайловича нет, он со всей партией уже уехал. Сейчас они, наверное, в Архангельске. Алло… вы слышите?.. Я один, никого нет… Я — Зубов… Остался здесь с инструментом до вертолета…