Квартира, которую населяла семья Пуниных, находилась на третьем этаже южного садового флигеля Шереметевского дворца. Комнаты располагались анфиладой, но каждая имела свой выход в коридор. Пунины занимали четыре комнаты, еще две принадлежали соседям. В квартире было два входа, и Пунины смогли отделиться, поставив в коридоре перегородку. В квартире долгое время сохранялась особая, тщательно оберегаемая атмосфера. В 1927 году мачеха Пунина уехала жить к младшему сыну, а в 1929-м Анна Евгеньевна взяла к себе отца Евгения Ивановича Аренса. Несмотря на тесноту и материальные трудности, в доме царил уклад, принятый в старых петербургских семьях. Хозяева и гости собирались по вечерам в столовой, где над столом висела лампа с абажуром. Евгений Иванович Аренс, даже в последние годы своей жизни сохранявший офицерскую выправку, к завтраку и обеду всегда выходил в кителе: в синем — зимой, в белом — летом[277]
. Приходить туда в гости, сидеть за общим столом, вести беседы с образованными хозяевами было безусловным удовольствием. Но жить в одном, довольно ограниченном пространстве с женой человека, которого считала своим мужем, было, конечно, мучительно. Как и Ахматова, Анна Евгеньевна внешне смирилась с обстоятельствами, но в действительности обе они находились в постоянном напряжении. Галя много и постоянно работала, получала большую зарплату, и материальное благополучие довольно большой семьи зависело от нее ничуть не меньше, чем от ее мужа. Ахматову, а потом и ее сына Леву, помимо прочего, она воспринимала как нахлебников, иногда недвусмысленно давая это понять.Отношения Ахматовой с Пуниным некоторое время еще балансировали: с одной стороны весов было глубокое и серьезное чувство, с другой — странное соперничество, попытка властвовать и ответное стремление к свободе. Постепенно эта чаша набирала вес, вражда неумолимо побеждала любовь. Объясняя впоследствии Л. К. Чуковской, почему она, живя с Пуниным, не писала стихов, Ахматова говорила: «Шесть лет я не могла писать[278]
. Меня так тяготила вся обстановка — больше, чем горе. Я теперь поняла, в чем дело: идеалом жены для Николая Николаевича всегда была Анна Евгеньевна: служит, получает 400 рублей жалованья в месяц и отличная хозяйка. И меня он упорно укладывал на это прокрустово ложе, а я и не хозяйка, и без жалованья...»[279] Как ни странно, в горькой иронии Ахматовой была доля правды. Э. Г. Герштейн вспоминала: «В тридцатых годах все было устроено так, чтобы навсегда забыть и литературную славу Ахматовой и те времена, когда одна ее внешность служила моделью для элегантных женщин артистической среды. Николай Николаевич при малейшем намеке на величие Ахматовой сбивал тон нарочито будничными фразами: “Анечка, почистите селедку” (тогдашний любимый рассказ Надежды Яковлевны Мандельштам). Один эпизод мне с горечью описала сама Анна Ахматова. В 1936—1937 гг. она специально пригласила Л. Я. Гинзбург и Б. Я. Бухштаба послушать ее новые стихи. Когда они пришли и Ахматова уже начала читать, в комнату влетел Николай Николаевич с криком: “Анна Андреевна, вы — поэт местного царскосельского значения”. Если у Пунина это была хорошо продуманная поза (надо полагать, он прекрасно понимал значение Ахматовой), то у его бывшей жены и дочери-подростка пренебрежение к литературному имени Анны Ахматовой было вполне искренним»[280].К 1930 году отношения уже дали заметную трещину, Ахматова сделала слабую попытку уйти, но под напором Пунина сдалась — и осталась. Осенью 1935 года, когда по доносу арестовали одновременно Пунина и Льва Гумилева, Ахматова ринулась в Москву, где при содействии Пастернака ей удалось каким-то чудом добиться их освобождения. Но в это время Пунин был ей уже безразличен.
В 1936 году Пунин отчетливо ощутил, что Ахматова окончательно оставила его. Он продолжал вести дневник, на страницах которого фиксировал разную степень переживаемого отчаяния. Оно было тем острее, что, видимо, он не ожидал от Ахматовой такого решительного шага, ему казалось, что за годы совместной жизни она смирилась, срослась с ним, не сможет без него жить. Пунин ошибался — Ахматова была гораздо смелее и решительнее его самого, и, кроме того, в ней, несмотря на возраст и болезни, сохранялось ощущение пути, по которому еще предстоит пройти, она не метила свою жизнь прошедшим временем. Пунин чувствовал совсем иначе. Приведем несколько записей из его дневника. Они достаточно красноречивы, чтобы оставить их без внимания:
«
Ан. нету. В конце июня она уехала под Москву к Шервинским — и с тех пор ничего не знаю о ней.
Был в тюрьме. Ан. написала Сталину, Сталин велел выпустить. Это было осенью.
Любовь осела, замутилась, но не ушла. Последние дни скучаю об Ан. с тем же знакомым чувством боли. Уговаривал себя — не от любви это, от досады. Лгал. Это она, все та же. Пересмотрел ее карточки — нет, не похожа. Ее нет, нет ее со мной.